Лебедев А.А. К биографическому очерку Г.Е. Благосветлова // Русская старина. СПб., 1913. Т. 153, кн. 1. С. 168-169; Кн.2. С. 359-366; Кн. 3. С. 629-637.

 

К биoгpaфичeeкoмy очерку Г.Е. Благоеветлова.

 

Пpeдиcлoвиe.

 

Григорий Eвлaмпиeвич Благосветлов... Сколько светлых вocпoминaний о лучших днях расцвета русской журналистики вызывает эта личность!

Благосветлов был одним из самых видныx, одним из самых крупных бойцов за лучшее будущее Poccии. Его смелое, живое и горячее слово навсегда останется памятным в иcтopии русской литературы. Деятельность Г.Е. тесно связана с деятельностью другого крупного работника в области русской критической мысли, — Д. И. Писарева. Отсюда вполне понятен тот интерес, который должна возбуждать в историке русской литературы личность Благосветлова.

Но до наших дней жизнь и деятельность Г.Е. очень мало изучены. У нас более знают Благосветлова-журналиста, но совсем почти не знают Благосветлова-человека. А человек он был интересный. С самых первых лет обучения в Саратовской ceминapии, Благосветлов обращал на себя внимание как товарищей, так и преподавателей. Его живая, правдивая и свободолюбивая натура ярко выделялась на тусклом фоне семинарской жизни того времени. Он заставил говорить о себе. Он заставил окружающих смотреть на него, как на явление замечательное. Об этих-то первых годах жизни Благосветлова, его первых шагах к известности, мы как раз менее всего и знаем.

В настоящее время мы можем лучше познакомиться с Благосветловым-семинаристом. Еще в 1890-ых годах саратовский старожил, Ф.В. Духовников, ныне уже покойный, собрал много сведений о саратовской жизни Благосветлова, при чем оказалась возможность сказать нечто новое и о петербургском пeриоде деятельности Благосветлова.

Источники, которыми пользовался Духовников для своей статьи о Благосветлове, — самые разнообразные: воспоминания очевидцев, архивы Саратовских духовного училища и семинарии и пр. А что всего важнее, в руках Духовникова были устные рассказы о Влагосветлове его товарищей по духовному училищу и семинарии: односельчанина Благосветлова, священника А.Н. Полидорова, протоиерея И.В. Любомудрова, священника П.И. Беллярминова и пpoтоиepeя А. Флегматова. Кроме них, сообщили свои воспоминания и заметки: свящ. Быстряков, И.Н. Виноградов, А.В. Духовникова, свящ. П.Н. и Н. Е. Павильоновы, прот. Я.У. Палимпсестов, Веселовские, Н.М. и А.П. Беляевы, прот. М.М. Розанов и С.И. Кедров.

Некоторые из лиц, о которых говорит Духовников, были живы во время писания им своей статьи: Архаров, инспектор Камышинского духовного училища, И.Н. Виноградов и др. Я не считал нужным изменять текст статьи Духовникова; даже в тех случаях, когда речь об умерших идет, как о живых, я не считал себя в праве изменять выражения оригинала. Всякие выноски, сделанные Духовниковым на полях, внесены в текст. Вообще, изменений в рукописи я не делал, за исключением только случаев (очень немногих, впрочем) lapsus lиnguae, напр., у Ф.В. Духовникова вместо экскременты стоит эксперименты. Это—о редакционной стороне статьи.

Что же касается самого содержания статьи, то здесь находим совершенно новые и неизвестные данные о Благосветлове, как ученике духовного училища и семинаристе, с прекрасной характеристикой духовной школы того времени. Неприглядна была эта картина, отвращение вызывают к себе многие факты и лица, но Григорий Евлампиевич и здесь, в этой сплошной почти гадости, сумел заявить о себе, как личности светлой и выдающейся. Его отношения к товарищам особенно хорошо изображены этими же товарищами.

<…>

21 февраля, 1835 г., когда Г.Е. еще учился в Камышинском духовном училище, умерла от трудных родов его нежно любимая мать Варвара Андреевна 37 лет, о которой он всегда вспоминал с благоговением и любовью. По смерти жены, отец Г.Е., уже никем ни сдерживаемый, еще сильнее стал пить, так что и умер 44 лет, 29 ноября 1838 г., говорят после большого перепоя (в метриках от водянки). Теперь у Г.Е. из близких людей остались вдова-тетка дьячиха с двумя дочерьми и его дедушка. Хотя отец Г.Е., живший в богатом приходе, мог бы нажить большой капитал, но после него, по словам Г.Е., вообще мало осталось; деньги были положены в приказ общественного призрения. Первое время Г.Е. мог еще существовать на деньги, вырученные от продажи имущества, оставшегося по смерти отца и затем деда, отставного пономаря Ивана Гаврилова, умершего 91 года 21 октября 1839 г.[1], но потом средства к жизни стали иссякать, и он стал проситься на полу казенное содержание, на которое он был принят с братом Серапионом только после вторичного прошения. Я привожу его дословно, чтобы показать, с какими познаниями выходили из духовного училища в семинарию лучшие ученики, проучившиеся 5 1/2 лет.

Его Высокопреподобию Ректору и Магистру Саратовских духовных училищ Отцу Гавриилу.

Учеников Саратовского духовного

училища высшего отделения

Григория Благосветлова и

низшего отделения

Серапиона Благосветлова.

Покорнейшее прошение.

Мы нижайше осмеливаемся утруждать вторично Вас своим прошением.—Мы уже лишившиеся отца своего в 1838 годе, бывшего в слободе Владимировке священником, а матери мы не имеем 6[2] лет. Итак к кому прибегнуть, у кого просить помощи к содержанию себя; между тем как нас сиротствующих осталось четыре человека[3]. Итак просим Вас всепокорнейше неблагоугодно ли Вам будет принять нас в число учеников пользующихся казенным полукошным содержанием. На что и будем ожидать Милостивейшего Вашего решения. К сему прошению означенный ученик руку приложил[4]. 1840 года, генваря 8 дня.

Я жил с Г.Е. в бурсе,—рассказывал мне почтенный протоиерей г. Саратова, Иван Викентьевич Любомудров. Так как бурса несколько раз описывалась, то я не считаю нужным говорить о ней[5]. Как имеющий отца, который, находясь с большою семьею без должности, сам очень нуждался, я был на полу казенном содержании и терпел большую нужду во всем, в особенности в одежде, которою снабжали меня товарищи, давая мне летом свое зимнее платье, а зимой летнее; начальство же или не видело моей бедности, или не хотело беспокоиться обо мне; только помню, что нас, очень бедных, было много. Ночью, в сильный холод, я покрывался полосатою лошадиною попоною, которую дали мне добрые люди из жалости ко мне. Увидя, что попона плохо согревает меня, Г.Е., только что поступавший в бурсу, накрыл меня своею фризовою шинелью и с тех пор стал ложиться спать на койке, рядом со мною, и накрывал меня шинелью. Чрез несколько времени он подарил мне свой нагольный тулуп, который покрыл на свои деньги нанкою. Но этим, не ограничились попечения обо мне Г. Е. На страстной неделе, в пятницу 1840 г., он купил мне нанковый сюртук н полосатые брюки. Одевшись в первый раз в жизни в такой роскошный для меня тогда костюм, я сердечно благодарил его н теперь, когда я почти касаюсь одной ногой могилы, вспоминаю об этом с глубокою благодарностью. С тех пор я привязался к Г.Е., который стал даже руководить меня в моих занятиях, и я сдружился с ним так, что долго поддерживал эту дружбу перепискою.

В Июне 1840 г. Г.Е. кончил курс Саратовского духовного училища, имея от роду 16 лет. В свидетельстве, выданном ему училищным начальством, он аттестован так: способностей и прилежания превосходных, поведения примерного, в грамматиках латинской, греческой, российской и славянской оказал успехи превосходные, в пространном катихизисе, церковном уставе, священной истории, арифметике, географии, нотном пении н чистописании весьма хорошие.

Наконец мы приняты в семинарию, которая составляла мечты многих лет, где уже, как мы знали, не секут и обращаются более благородно и где учиться, как мы предполагали, совсем нетрудно, потому что мы часто слышали, как семинаристы горланили песню, из которой только один припев остался у меня в памяти:

Эти книжки—мне игрушки!

Финтифлюшки—финтифлю!

и в простоте сердечной верили в правдивость этих слов.

Действительно, многие учителя или, как тогда их называли, профессора, составляли гордость семинаристов и о достоинствах их рассуждали ученики и спорили, кто из них лучше. Некоторые учителя говорили в классе лекции (учитель Г.С. Воскресенский), и таким образом мы могли слышать живое слово; другие, как учитель Сокольский, заставляли нас писать в классе после объяснения сочинения, чем приучили нас излагать свои мысли. Переведенный впоследствии в Казанскую духовную академию профессором, Гордей Семенович Саблуков, был хороший нумизмата и знаток восточных языков, особенно арабского и татарского, на котором он свободно объяснялся и даже перевел алькоран на русский язык и на татарский евангелие и служебник. Саблуков был эгоист, человек самоуверенный; слово его—закон, но очень умный. Он иногда смешил нас своими остротами. „Садись, дерево, на дерево", скажет он бывало ученику, который или неудачно ответить или плохо. Педагогические его приемы тоже поражали нас. Желая наглядно показать ученикам направление течения Волги, Г.С. говорил: ходи Волгу, и ученик должен ходить по классу с севера на юг так, чтобы представить все главные повороты Волги. Синайский, составитель греческих словарей, был очень умный и преданный своему делу учитель. Вообще состав учителей в семинарии был незаурядный. И несмотря на это, с первых же уроков в семинарии мы были разочарованы в своем мнении относительно ее. Книжки вовсе не были игрушкаму: нас, как и в училище, заставляли зубрить уроки и постоянно подтрунивали над нами, если кто-нибудь из учеников скажет что-нибудь из урока своими словами: „Э! да ты свои слова вставляешь! Нет, брата, умнее и лучше книги не скажешь. Не выучил урока—и болтаешь?" Хотя сечь перестали, но ставили нас на колени и в угол, заставляли в наказание в столовой во время обеда молиться и класть известное число земных поклонов, смотря по вине и проч. Мнение некоторых лучших учеников шло в разрез с общим господствующим отзывом о наших учителях: ученики говорили, что от наших учителей нельзя научиться и что кто имеет хорошие способности и дарования„ тот должен сам заниматься, иначе нельзя приобресть от них никаких знаний. В наше время в семинарии был небольшой кружок выдающихся лучших учеников, который, кроме обязательных занятий—приготовлений уроков к классам, занимался самостоятельно, кто чем хотел. Родственники семинаристов, бывшие в академиях и университетах, давали советы, что читать и чем вообще заниматься. Я помню, как одному моему товарищу его брат-университант прислал много книг из Петербурга для приготовления в университет, а равно и для самообразования. Благосветлов примкнул к такому кружку. Помимо уроков он много сам занимался. Будучи в семинарии, он изучил французский и немецкий языки и читал много книг. Так как семинарская библиотека была недоступна для учеников и в ней, кроме учебников и книг духовного содержания, не было других книг для чтения, то Г.Е. брал книги на прокат у торговцев пешего базара, продающих на столиках всякий хлам и книги; знакомые также снабжали его книгами. Начальство запрещало нам читать светские книги, считая их или ненужными для нашей будущей деятельности, или развращающими нас, и если, бывало, инспектор семинарии, архимандрит Тихон, увидит у какого-нибудь ученика светскую книжку, то возьмет ее и никогда уже не отдаст; поэтому мы читали светские книжки украдкой и льнули к ним, как к запрещенному плоду. Сначала Г.Е. читал без разбора, что ни попало; но затем он уже оценивает книги по достоинству. В низшем отделении семинарии он прочел Историю Карамзина, при чем делал из нее много выписок: кроме того, он постоянно читал любимый тогда журнал „Библиотеку для чтения" и восхищался сочинениями Жуковского и Пушкина. Имея постоянно много книг, Г.Е., по просьбе своих товарищей, давал им читать их; при этом он высказывал свои суждения. „Капитанскую дочку не читай", говорил мне Г.Е., давая, по моей просьбе, сочинения Пушкина: „проза у Пушкина слаба; стихи—другое дело!" Но я прочел и ее. Живо, как теперь, представляется мне Г.Е., как идет он с пешего базара, переваливаясь из стороны в сторону и помахивая руками. Одет он неряшливо: серый казинетовый сюртук с костяными пуговицами сидел на нем боком; черный галстук, который обязательно должны были носить семинаристы, был у него узлом на стороне; старая фуражка прикрывала его всклоченные волосы. „Наш разгильдяй-то идет с базара без книг:—верно, ничего не отыскал у торговок", любовно посмеиваются над ним между собою семинаристы, увидя его хмурого, идущим с пешего базара. А он молча проходит мимо их, почти не обращая внимания. Это было в то время, когда Г.Е., „кроме пищи и жилища, во всем прочем очень нуждался". Хотя деньги, оставшиеся по смерти отца, и лежали в приказе общественного призрения, но ему, как и другому его брату, Се-рапиону, который ходил даже без сапог, босиком, и его одевала из жалости вдова священника, Веселовская, живущая и теперь в Покровской слободе, что против Саратова; правление семинарии, несмотря на просьбы, не дозволяло брать из приказа даже и процентов; между тем, Г.Е., как состоящий только на полу казенном содержании, должен покупать на свой счета не только белье, одежду и обувь, но даже и мыть белье, и у него не было денег даже на гребенку; вот, почему он, как и многие другие ученики, не был причесан. Начальство же не обращало внимания на внешность; поэтому одевались, во что только могли, и не чесали волос, так как нечем было чесать. Преосвященный Иаков смотрел даже косо на лиц, любящих хорошо одеться. Так он недолюбливал и даже не представлял к награде очень хорошего и трезвой жизни учителя за то только, что он одевался очень прилично и носил бакенбарды. Таким образом, семинария положила на Г.Е. свой особый отпечаток, сообщив ему беспорядочность и неряшливость в одежде и вообще в наружности.

Хотя Г.Е. был в хороших отношениях с немногими товарищами, особенно с теми, с которыми жил в одной комнате, но уважали его все и искали случая поговорить с ним. Как только он, бывало, появится на семинарском дворе, то его окружали ученики, и он, поворачиваясь на своих кривых ногах то к одному, то к другому, вел с ними оживленный разговор. «Вообще он был очень хороший товарищ: он не обижал и не оскорблял никого, никому не отказывал в помощи и даже руководил многих в занятиях: когда, бывало, он заметит, что не так делают, то непременно обратит на это внимание. Читал я раз своим товарищам, собравшимся вокруг меня „Овсяный кисель", Жуковского. Проходя случайно мимо меня и услышав мое плохое чтение, Г.Е. остановился и заметил, что я не так читаю; взял книгу и прочел выразительно все стихотворение. Он всегда был серьезен; мы редко видели его смеющимся. Когда он бывал весел, то любил поговорить. Речь его, серьезная, оригинальная и обдуманная, лилась потоком. Красноречие его становилось увлекательнее и убедительнее по мере увеличения толпы, которая всегда собиралась вокруг него, когда он говорил, так как красноречием семинаристы вообще не отличались, послушать же они очень любили; но когда он видел, что слушатели его уменьшаются, он из самолюбия переставал говорить и уходил. Речь его поражала всех. „Из какой книги говорите вы?" спрашивали его. „Говорит как по печатному", рассказывали про него его слушатели. Он говорил самоуверенно. „Скажет слово—молотком приколотить", отзывались о нем.

Начальство и учителя относились к нему благосклонно и даже с уважением: он никогда не только не принимал участия в кутежах своих товарищей, которые частенько тогда бывали, во и не слушал даже сальных и пустых разговоров и всегда уходил, когда при нем начинались подобные разговоры; вообще, он вел себя безукоризненно и безупречно. Учился он тоже очень хорошо, за что учителя очень часто хвалили и ставили его нам в пример. Сознавая его превосходство пред нами, мы не только не завидовали ему, но даже гордились им, как светлою звездою в нашем курсе, думая, что из него выйдет или монах-аскет, или высокоученый человек.

Он удивлял нас своими способностями и неутомимым прилежанием. В то время, как в комнате вокруг него происходили беготня, шум, крики, пение, как всегда бывает, когда ученики в свободное время от классных занятий остаются без надзора, Г.Е. сядет за стол, зажмет уши и читает, не обращая внимания на то, что делается вокруг него. А то отправится заниматься в семинарскую баню, чтобы никто не развлекал его. В 10 часов вечера все ученики должны идти в спальни спать, Г.Е. оставался в комнате, назначенной для занятий, и просиживал там целые ночи за работой. Узнавши об этом, инспектор Тихон запретил ему оставаться после 10 часов для занятий, но ему не спалось: когда все спят, он ходит, бывало, ночью без огня по спальне и о чем-то думает.

Сначала обратила внимание начальства на Г. Е. его необыкновенная память. Однажды преосвященный Иаков выразил инспектору свое желание, чтобы ученики знали наизусть нагорную проповедь, которая, как известно, заключается в трех главах (5, 6 и 7 главы евангелие от Матвея). Разумеется, его желание беспрекословно было исполнено. Прошло несколько времени после того, и многие из нас даже позабыли ее. Но, вот, является в класс apxиepeй и спрашивает инспектора, выучена ли нагорная проповедь. Получив утвердительный ответ и желая убедиться в действительности этого, он обратился к Благосветлову, тогда еще ничем не выдававшемуся, и велел ему прочесть. Удивление всех было полное, когда Г. Е. проговорил всю нагорную проповедь, ясно, громко, без запинки и с чувством! Преосвященный похвалил Г. Е. и поблагодарил инспектора. Особенно заговорили, о Г. Е., как о выдающейся личности, в философском классе, где задавались ученикам сочинения, или, как тогда называли, задачки, на отвлеченные и философские темы. Обыкновенно сочинения каждого ученика было написано на пол листе или на листе бумаги; Г, Е. же, как много читавший и знавший, представлял учителю сочинение на нескольких листах, которое часто прочитывалось преподавателем всему классу, как образцовое. Одно из его сочинений было настолько хорошо и замечательно, что многие были уверены, что писал его кончивший курс Саратовской семинарии в 1834 г. Иринарх Иванович Введенский, известный переводчик Диккенса. Как бы то ни было, но влияние „ И.И. Введенского на Г.Е. Благосветлова еще в семинарии было несомненно. Но так как единственный биограф его, Г.Е. Благосветлов, неверно передал многие биографические подробности Введенского, то мы исправим неверные сведения об этой интересной личности, насколько они касаются Г.Е. Благосветлова.

Сын священника села Жуковки, Петровского уезда, Саратовской губернии, И.И. Введенский, а равно и его сестры, живя еще в доме родителей, выучились французскому языку у помещиков того села, Жукова и Эшмана, в домах которых они часто бывали, а сестры даже и жили у Эшмана. У Жукова было много французских книг, состоящих из сочинений Вольтера и энциклопедического содержания и вывезенных им из Франции, которую он посещал. Большая часть этих книг перешла впоследствии к Введенскому. Воспитанный на чтении такой литературы, Введенский поступил в Саратовскую семинарию[6], прекрасно зная французский язык, так что он поражал своими познаниями в нем не только семинарскую корпорацию, но и саратовскую интеллигенцию, присутствовавшую на публичных семинарских экзаменах, которые были для Введенского полнейшим триумфом. Благодаря своему знанию французского языка, он бывал у apxиерея Иакова и даже жил, по приглашению его, в рождественские каникулы в архиерейском доме вместе с певчими, читая иногда архиерею по вечерам французские книги; кроме того, он был принята у губернатора Переверзева[7] и вице-губернатора Муромцева и в других аристократических домах, где встречал иногда французов, из пленных, оставшихся у нас после 1812 г. Французы эти, поступая к русским в качестве учителей и гувернеров, отличались полнейшим невежеством и имели простонародный выговор, так как почти все были из провинциальных крестьян, за исключением одного Савена. Введенский, хорошо владея французским литературным языком, часто уличал французов в незнании ими литературного языка, так что они не только избегали его, но в буквальном смысле убегали от него из опасения быть осмеянными.

<…>

Большие сведения Введенского, почерпнутые им из французских энциклопедистов, принесли ему пользу на уроках учителей, особенно Никодима, первого ректора Саратовской духовной семинарии, очень умного и образованного монаха, который с большою любовью занимался делом преподавания. Хотя каждый урок в семинарии продолжался два часа, но для Никодима и такое время казалось недостаточным и он упросил учителя математики, предмета, нелюбимого в семинариях, уступить ему из своего урока час для занятий; таким образом урок Никодима продолжался три часа. Классные занятия Никодима были необыкновенно живы и оригинальны, хотя все в то время преподавалось на латинском языке[8]: после прочтения своей лекции Никодим устраивал диспуты; одни ученики возражали, другие опровергали; одни ученики доказывали известную мысль, другие опровергали ее; или ученики должны были говорить в классе экспромптом на какую-либо тему. Никодим требовал от учеников, чтобы они, нисколько не стесняясь, делали всевозможные возражения. Необыкновенно живой, пылкий, нервный, Введенский всегда вскакивал первым, чтобы возразить или опровергнуть какую-нибудь мысль, и его возражения были в духе французских энциклопедистов, так что он "слыл между учениками за вольнодумца. Этим вольнодумством объясняли и то, что Введенский не мог долго давать частных уроков. Раз И.И. Введенский пришел после урока, данного в первый раз детям помещика, которым он взялся преподавать французский язык и Закон Божий, и стал рассказывать товарищам, как дети были заинтересованы его уроком по закону Божию. „Послушай, Иринарх", сказал ему товарищ его Тимофей Предтеченский: „мы знаем, что ты умеешь заинтересовывать, но надолго ли опять этот урок?"—А что?—„О чем был урок?"—О Давиде.—„Ну, брат, Давид и сгубил тебя: ты непременно говорил с детьми о его слабостях?"—Разумеется, говорил. Странно было бы с моей стороны умолчать о них.—„Смотри, Иринарх, вольнодумство погубит тебя, а от урока тебе непременно откажут". Возвратившись после второго урока и показывая десятирублевую бумажку, Введенский сказал, что ему отказали от урока. Нередко Введенский, по неимению свободного времени, писал свои сочинения не на тему, прямо списав из французской книжки. Тогда учитель Иловайский говорил ему: „Иринарх написал, не туда попал".

Как способнейший из учеников, лингвист и знакомый с литературою французских энциклопедистов, Введенский составлял гордость нового в то время для Саратова учебного заведения[9], которым интересовалась саратовская интеллигенция, так что даже по окончании курса Введенского долго в Саратовской семинарии слышались рассказы о его начитанности во французской литературе, его удачных ответах, возражениях и т. п., вместе с его скандальными похождениями, которые он совершал в пьяном виде и за которые семинарское начальство безуспешно наказывало его только домашними средствами, не желая исключением из семинарии погубить такую выдающуюся личность[10]; кроме того „множество сочинений Введенского", по словам биографа его Благооветлова, „долгое время ходило по рукам учеников семинарии в виде толстого фолианта"[11]. Под влиянием такого рода рассказов о таком мощном образе воспитанника, каков был Введенский, а равно рассказов и учителей, воспитывались и следующие ученики, стараясь подражать Введенскому, усваивая его воззрения и методы мышления. Все свои ученические годы в семинарии Г.Е. Благосветлов проводил в среде, которая жила под впечатлением рассказов о Введенском. Этим объясняется и то обстоятельство, что Г.Е. Благосветлов касается в биографии Введенского многих подробностей его жизни, опустивши, вероятно, из уважения к нему черные стороны ученической его жизни (его пьянство, крупные скандалы). Впоследствии Г.Е. Благосветлов, как известно, сблизился с И.И. Введенским. Интересную сцену между братьями видел саратовец, который рассказал мне. Серапион, младший брат Г.Е., по его совету и настоянию, поступивший из семинарии в Медико-хирургическую академию и умерили где-то старшим военным врачом, не сходился с Г.Е. в убеждениях, и они-то были причиною частых ссор. Когда оба Благосветловы были в Петербурге: Г.Е. учителем, а Серапион оканчивал курс в Медико-хирургической академии, то Серапион жаловался мне на Г.Е.

„Сошелся Григорий с И.И. Введенским", говорил мне Серапион: „он внушает ему разные вредные идеи, которые он нахватал за границею. Как бы он не испортил его!"[12].

Раз Серапион после довольно продолжительного спора хотел даже донести на Г.Е. жандармскому офицеру, и Г.Е. при мне сжег очень много бумаг.

Имея пред собою умственный облик Введенского, Благосветлов естественно сам старался быть не хуже Введенского. Но как сравнительно была благоприятна та среда для умственного развития Введенского, среди которой он рос: он еще в детстве мог читать книги и развиваться и учиться в семинарии, будучи под покровительством преосвященного Иакова и саратовской аристократии, особенно губернатора Переверзева и вице-губернаторов Муромцева и Одессиона,—так неблагоприятны были условия, среди которых рос Благосветлов: он начал читать книги только в семинарии и не имел у себя таких высоких покровителей, какиe были у Введенского.

Молва о Г.Е., как об ученике с прекрасными способностями и большим умом, разнеслась по городу. Mнoгиe искали случая познакомиться с ним; от этого круг его знакомых увеличился. Семинарские учителя, гордо и важно державшие себя пред учениками, считали унижением принимать у себя своих питомцев; но Г.Е. составлял исключение: они приглашали его к себе, поили его чаем, беседовали с ним и звали его на свои вечера, где он переводил барышням французские билетики из конфект на русский язык. Он познакомился с священниками, купцами и дворянами и везде приводил в восторг своими разговорами. Ему стали предлагать заниматься с детьми, и он имел уже два урока. В то время в Саратове домашних учителей было мало. Из гимназистов, которые были большею частию дети помещиков, редко кто давал уроки, так как их родители имели средства, большинство же семинаристов были или очень бедны, или с очень ограниченными средствами; поэтому они поневоле искали себе уроков. Даровитые и знающие могли всегда иметь их и даже существовать ими. Но жить в семинарии и давать уроки в частных домах было не совсем удобно: малейшее нарушение дисциплины (не приход к обеду, опаздывание к вечерним занятиям) доставляло много неприятностей его виновнику и даже каралось; кроме того каждый семинарист старался по мере возможности освободиться от бдительного надзора инспектора Тихона, который зорко следил за поведением учеников и за исполнением ими семинарской дисциплины. Григорий Евлампиевич очень часто возмущался отношением начальства к корпусникам (т. е. ученикам, живущим в самом здании семинарии), и вообще он был очень недоволен всем складом семинарской жизни, и самый выход его из семинарии на квартиру на свое содержание, несмотря на его стесненные денежные обстоятельства, обусловливался именно этим.

Но прежде, чем рассказать о причине его выхода из „корпуса" на квартиру, мы коснемся несколько жизни Г.Е. в семинарии, для чего приведем рассказ товарища его, почтенного и уважаемого священника Петра Никифоровича Павильонова.

Нас в комнате жило шесть человек, в том числе и Благосветлов; в столовой мы также садились за стол все вместе. На шесть человек подавалось по миске два блюда: щи и каша. В феврале 1842 г. стали подавать нам за обедом очень маленькие порции; а на завтрак перестали давать по пол фунту ржаного хлеба, которого, бывало, всегда предлагали, и желающих завтракать им набиралось всегда много. В мае или Июне месяце новый сюрприз для нас: стали кормить щами из тухлой солонины. Щи с хлебом, хотя с отвращением, но можно было есть нам, голодным, но до мяса, которого полагалось в миску на каждого по кусочку в четверть фунта, никто не дотрагивался.

Так как вонючих щей нельзя было много есть, а говядины и совсем нельзя, то оставалась надежда на кашу; но и ее подавалось на шесть человек полмиски, из которой каждому доставалось ложки 4—5. Мы все выходили из-за стола голодными. У кого были деньги, тот покупал с базара съестного, но очень многие из нас были так бедны, что совершенно не имели денег. И вот голод заставил приискать средство поесть побольше. Один бурсак[13], у которого в кармане не было даже медного гроша для пополнения бурсацкого обеда, запасался куском сальной свечи или салом, собранным с медного подсвечника, на котором была зелень (отложение мышьяка=arsenici).

Лишь только миска с горячею кашею ставилась на стол, бурсак бросал сало в кашу и моментально ее размешивал. Таким способом он отбивал у других желание есть эту кашу и поедал ее один.

Положим, нашелся только один такой ученик, но и этого достаточно, чтобы судить о силе голода и о желании набить желудок чем бы то ни было. Мы все очень хорошо понимали, что поставщик сбывает в семинарию негодное для продажи мясо и что у членов правления рыльца были в пушку; но открыто протестовать было нельзя—опасно. Раз вздумали пожаловаться на то, что кормят гнилым ржаным хлебом, в котором был песок, и выбрали депутацию из трех человек: И. Хованского, А.Я. Леопольдова и П.Н. Павильонова.

Решено было идти не к ректору семинарии, как главному начальнику ее, а к инспектору. Спиридон, третий[14] ректор Саратовской духовной семинарии, недалекий человек, вполне следовал совету преосвященного Иакова, который, недовольный его предшественником Никодимом, первым ректором семинарии, образованным человеком, за его почти светский образ жизни, указал Спиридону только три дороги: в класс, монастырь, где он был настоятелем, и к нему (т. е. apxиepeю), но Спиридон не вмешивался и в дела семинарии, предоставив фактическую власть над нею инспектору Тихону, формалисту и очень требовательному монаху. Первым заговорил о гнилом хлебе Хованский, который получил от инспектора такую тяжеловесную пощечину, что у него распухла щека и болела месяц; кроме того, он всем пригрозил тем, что исключить из семинарии, если повторится подобное. Жаловаться apxиepeю было тоже бесполезно: читая многие его резолюции, мы знали, как отнесется он к такому факту.

„Надобно совершенно успокаиваться распоряжением начальства. Ибо начальство от Бога и его распоряжения суть распоряжения Промысла Божия"[15], писал архиерей на прошениях. Но в этот раз голод вывел нас из терпения, и мы все (нас было более ста человек) зароптали на эконома[16], преподавателя Иловайского, который находился в столовой и делал вид, как будто он не замечал нашего ропота, впрочем, очень скромного. На другой день явился к началу обеда инспектор Тихон. Все поняли цель его прихода в столовую. Когда были поданы щи, вонь распространилась по всей столовой. Григорий Евлампиевич, сидевший с нами, выкинул свою порцию мяса на стол, а товарищ его, сидевший с ним рядом, швырнул ее на пол, и она как раз угодила под ноги инспектору, который тотчас же спросил нас: „Кто бросил на пол порцию?" Виновник указал на Благосветлова, который объяснил, что он только выбросил ее из миски на стол. Пока шли расспросы, все ученики побросали свои порции мяса на пол, где ходил инспектор, который тотчас же и удалился из столовой. На другой день призваны были Благосветлов и другой участник, бросивший порцию на пол, в правление семинарии, где им сделан был строгий выговор. Хотели было исключить их из семинарии, но опасались только того, как бы о вонючей солонине не узнал apxиeрей. Нечего и говорить, как мы были озлоблены против своего начальства и в каком возбужденном состоянии находились; на Благосветлова же этот случай так подействовал, что он чрез несколько дней перешел из семинарии на квартиру на свое содержание, не желая иметь столкновения с начальством.

Располагая теперь более свободным временем и освободившись от семинарской дисциплины, он мог больше давать частных уроков, чрез что увеличились его денежные средства, так что и одеваться он стал очень прилично: сшил себе суконный сюртук на белой фуляровой подкладке и такие же брюки. Это, по мнению семинаристов, было уже большим фратовством.

Года за два до отъезда из Саратова в Петербурга Г.Е. был приглашен на урок в дом одного богатого помещика, семейство которого жило открыто и богато и пользовалось большим уважением и известности в Саратове, и в доме которого несколько времени жил Г.Е. Обстановка помещичьего дома оказала большое влияние на манеры и внешний вид Г.Е.; особенно он был признателен к супруге помещика за ее чисто-материнское отношение к нему. Из неуклюжего и застенчивого семинариста он обратился в развязного и ловкого молодого человека, с которым охотно разговаривали и даже вступали в спор гости помещика, иногда люди интеллигентные. Живя в доме помещика, Г.Е. одевался в модное платье, в театре сидел в креслах и ходил всегда с палкою.

Задумав поступить в Медико-хирургическую академию, Г.Е. стал заниматься еще усидчивее: он просиживал целые ночи напролет за книгою, лишился аппетита и сильно похудел. С сентября 1843 г. он уже не посещал семинарии. Инспектор Тихон, зная, что он занимается серьезно, снисходительно к нему относился: его уже считали отпетым. Видя большую перемену в нем, товарищи стали советовать ему не оставлять духовного звания и идти во священники, доказывая ему, как трудно из семинарии поступать в университет; но Г.Е. всегда с азартом говорил: „В попы идти—никогда! Буду до седых волос учиться, а уж поступлю в университет!"

Переписка по поводу его увольнения из семинарии и духовного ведомства длилась очень долго, наделала ему много хлопот и причинила ему столько неприятностей, что он долго не мог позабыть об этом, и в письмах к своему товарищу он не советовал быть таким придирчивым и безжалостным членом консистории, какими были они в его время. В ноябре 1843 г. Г. Е. вместе с товарищем М. Лебедевым, „желая поступить в Медико-хирургическую академию, по испрошении на то согласия родителей[17], просили семинарское правление „сообщить о сем Высшему начальству". 26 ноября состоялось следующее определение правления: „Предварительно сему отправить просителей в Саратовскую врачебную управу для освидетельствования их здоровья и просить о последующем уведомить правление семинарии, с присовокуплением, способны ли они поступить в Медицинскую академию". Врачебная управа ответила, что болезней, препятствующих к поступлению в Медицинско-хирургическую академию, они не имеют; оспа была привита". Правление не находило препятствие к их увольнению, о чем и сообщило apxиepeю 29 генваря 1844 г. В июне 1844 г. семинарское правление получило от Казанской академии выговор за то, что оно несвоевременно доносило об учениках Благосветлове и Лебедеве, а в июле этого года Г.Е. был исключен в епархиальное ведомство за не хождение в класс. 9 сентября этого года последовало окончательное увольнение Г.Е. из семинарии в распоряжение епархиального ведомства, а из него уволен, как видно из отношения Саратовской духовной консистории семинарскому правлению от 13 ноября 1846 г., только в Июле 1845 г. Так в старину тратилось много времени и бумаги на самые пустые дела!

Получив увольнение из семинарии, Г.Е. на прощании сказал товарищам речь, обнял всех и перецеловал.

„Я видел Г.Е. в последний раз пред отъездом из Саратова в Спб. на бульваре", рассказывал мне один почтенный священник, товарищ Г.Е. „Он говорил о том, что жалеет расстаться с Саратовом и товарищами и что он очень рад был бы переписываться со мною и другими товарищами, так как между нами, уже взрослыми, установились единение и дружба, которые должны быть поддерживаемы письмами.

„Вы забудете—не напишете", говорил Благосветлов мне, но обращаясь как будто бы ко всем. „Давай, дадим что-нибудь друг другу на память". Но ни у него, ни у меня ничего не оказалось. „Э, да, вот, что! Палка эта будет мешать мне дорогой: возьми ее себе на память обо мне", сказал он и при этом вручил мне свою палку с малахитовым набалдашником (стоящую около трех рублей), с которою он всегда ходил. „Что-то ждет меня в дальней стороне!" закончил он, и мы расстались.

На другой день он уехал на перекладных в Петербург, где поступил на свой счет в Медико-хирургическую академию; я переписывался с ним долго. Все саратовские семинаристы, знакомые и незнакомые, поступавшие в университету кроме радушного приема, находили в Г.Е. советника и руководителя в незнакомом для них Петербурге; но некоторые ставили его иногда в неловкое и неприятное положение. Так, раз студент Покровский ворвался пьяный в тот дом, где жил Благосветлов, и: тем произвел большой переполох среди танцующих, а Г.Е. привел в крайнее смущение, так что он не знал, как выпроводить не званного и неприличного гостя.

„Мы всегда вспоминаем о Г.Е. с благодарностью" рассказывала мне одна почтенная старушка. „Он всегда хорошо и ласково принимал нашего Гришу и подолгу с ним беседовал, когда он учился в Спб., в университете; только Г.Е. всегда назначал ему время, когда прийти. Сначала мы думали, что Г.Е. стыдно показать своим знакомым Гришу, и он не хотел знакомить его с хорошими людьми; думали, загордился наш Г.Е. Только после догадались, зачем он так делал. Хоть Г.Е. и хороший был человек, но он, ведь, был вольнодумец (Не тем будь помянутъ!); у него часто сходились такие же поговорить с ним: их, ведь, много тогда было. Г.Е. не желал погубить нашего Гришу, оттого и принимал его, когда никого у него не было; он даже предостерегал его советами от этих вольнодумцев. Он жалел и нас: ведь, он знал, что если Гриша попадется, то мы останемся без куска хлеба. Благородный, хороший человек был!".

Хорошая память о Г.Е. долго сохранялась в Саратовской семинарии.

 

Дополнительныя заметки.

 

Помещаем перечень статей о Г.Е. Благосветлове.

1) „Дело". № 11, ноябрь, 1880 г. Г.Е. Благосветлов (некролог) с перечнем главнейших его статей, из которых некоторый не вошли в собрание его сочинений.

2) Сочинения Г.Е. Благосветлова с портретом и факсимиле автора и предисловием Н.В. Шелгунова. Изд. Е.А. Благосветловой. СПБ. Типография Благосветловой. 1882 г.

3) Письмо в редакцию Е.А. Благосветловой. „Дело". Май, 1882 г.

4) „Отечественные Записки", № 2, 1882 г. (рецензия о вышедших сочинениях Благосветлова).

5) „Русская Мысль". Т. И. 1883 г. (рецензия).

6) „Вестник Европы".

7) „Переходные характеры", Н. Шелгунова (стр. 106—ИЗ). „Русская Мысль", 1888 г., № 3.



[1] Из метрических книг Владимирской церкви, села Владимировка, Царевского уезда, Астраханской губернии; между тем в некрологе Благосветлова („Дело", № 11, 1880 г.) и в статье Н. Шелгунова: Переходные характеры („Русская Мысль", книга 3. 1888 г.) рассказывается, со слов Г. Е., будто бы дед его, дьячек одного из сел Саратовской губернии, завидя пугачевцев, подступающих к селу, взобрался на колокольню и стал бить в набат, и несмотря на требование перестать, упрямый старик продолжал звонить, за что пугачевцы сволокли его с колокольни и убили.

[2] Неверно: пять лет.

[3] Александр, Григорий, Серапион и сестра Раиса, бывшая впоследствии замужем за священником Предтеченским.

[4] После слов: „руку приложил" не поставлено ни имени, ни фамилии, но писал прошение Г.Е.

[5] Скажу только, что наша бурса была несравненно хуже Помяловской бурсы.

[6] Он перешел в Саратовскую семинарию из Пензенской, в среднее отделение (философский класс).

[7] Благосветлов в биографии Введенского говорит, что Введенский, „перебравшись из Московского университета в Петербургский, надеялся застать в Петербурге П. и воспользоваться его покровительством". Под инициалом П. скрыта фамилия бывшего саратовского губернатора Переверзева.

[8] Преподавание на латинском языке в семинариях вскоре было отменено.

[9] Саратовская семинария открыта в 1830 г.

[10] За дурное (буйное) поведете Введенский выпущен не в первом разряде, а во втором; почему принужден был на свой счет ехать в академию, куда отец отправил его, по совету преосвященного Иакова, к которому отец Введенского ходил запросто—честь, делаемая архиереем только немногим священникам (3 или 4). По уверению сарат. старожилов, только два лица известны своими скандалами в Сарат. семинарии: Александр Благосветлов и И.И. Введенский.

[11] См. Сочинения Г.Е. Благосветлова. Биография И.И. Введенского, страница 11.

[12] Об убеждениях И.И. Введенского можно прочесть в „Русской Старине", 1879 г., XXV т., стр. 739—744, „Русский Архив", 9 книжка, 1888 г., „Историч. Вестник", 1888 г., 8 и 9 книжки.

[13] По мнению протоиерея Ивана Викентьевича Любомудрова—Иван Федорович Свинцов.

[14] Вторым ректором семинарии был назначен Святейшим Синодом инспектор Саратовской семинарии Иеромонах Анастасий, красавец собою, и представительный.

[15] Резолюция преосвященного Иакова 20 сентября 1837 г.

[16] Должность эконома не была отдельной: она возлагалась на одного из учителей семинарии.

[17] Согласия родителей Благосветлова, разумеется, не было.