Мишин Г.А. "Дерзкий вызов во имя будущего..." // Мишин Г.А. Событий и судеб сплетенье. Саратов, 1990. С. 236-264.

 

«ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ ВО ИМЯ БУДУЩЕГО...»

 

От Бутырской тюрьмы до Третьей Тверской-Ямской путь неблизкий, но Володя не замечал расстояния. После тесной одиночной камеры заснеженные московские улицы казались более широкими, чем прежде, до ареста, и бежать по ним было одно удовольствие. На звонок дверь открыл белокурый молодой человек в темно-синей косоворотке из бумазеи. Молча оглядев незнакомца, Володя прошел в свою комнату.

— Вы, наверное, Владимир, я узнал вас по фотографии на стене...

— Да, я Маяковский. А вы новый квартирант? — И, не дожидаясь ответа: — Где мама, сестры?

— Ушли ненадолго... А я Николай Хлестов. Учусь в филармоническом училище. Комнату снял по объявлению. Меня определили в вашу комнату, пока вы были... — Хлестов смущенно запнулся, — там... — и махнул рукой куда-то в сторону.

— Говор у вас необычный, — усмехнулся Володя, — на московский не похож.

— А я волжанин, из Саратова.

— Что ж, саратовец, будем друзьями, жить-то нам придется в одной комнате, — Маяковский широко улыбнулся и протянул Николаю руку.

С этого январского дня 1910 года началась их дружба. Николаю поначалу трудно было привыкнуть к многолюдной шумной квартире Маяковских. Здесь часто устраивались тайные встречи, на которых говорили о митингах и забастовках, о марксизме и большевистской пропаганде. Отчаянные молодые люди спорили, приглушенно пели запрещенные песни, писали прокламации. Иногда приходило известие об аресте кого-либо из близких знакомых, и тогда в доме наступала томительная тишина.

Вечерами перед сном, погасив свет, Володя и Николай подолгу шептались на разные темы.

— Хочу стать оперным певцом, — доверительно говорил Николай. — Только я уже не молод, мне двадцать один. Не поздно ли мечтать о сцене, как ты думаешь, Володя?

— Да тебя с таким голосом в любой театр возьмут. Помолчав, Маяковский сказал:

— А я решил серьезно заняться живописью. Ты как к живописи относишься?

Хлестов на некоторое время задумался.

— Я не очень-то разбираюсь в изобразительном искусстве, но смотреть картины люблю. В Саратове иногда ходил в художественный музей, там торжественно и красиво.

Разговоры друзей периодически возвращались к Саратову, особенно когда Николай получал весточки из родного дома. Иногда это были письма-открытки с изображением саратовских улиц или берегов Волги. Володя внимательно разглядывал открытки и спрашивал: «Это что за здание?.. А это?.. Ваш дом далеко от этой улицы?»

Однажды Николай воскликнул:

— Ну что ты все выспрашиваешь? Поедем вместе на лето в Саратов — сам увидишь и Волгу, и город, и людей.

— Я в Грузию собираюсь. Буду там много рисовать, чтобы подготовиться к экзаменам в училище живописи, ваяния и зодчества.

— Грузию ты видел, знаешь, а на Волге для тебя все ново и тем для живописных этюдов не меньше, — настаивал Хлестов. — Едем — не пожалеешь.

Саратов не произвел на Маяковского приятного впечатления.

— Улицы пыльные, кривые, дома старые, — морщился он. — Упереться бы плечами в Лысую гору, а ногами в кособокие домишки да столкнуть их в Волгу. На очищенном месте выстроить большие красивые кварталы.

Зато Волга покорила Володю бесповоротно. По утрам, наскоро позавтракав, вместе с Николаем спешил он на реку купаться и кататься на лодке. На веслах добирались они до Зеленого острова, а потом «лямкой» шли до его конца километра два. Володя любил изображать из себя бурлака. Высокий, стройный, обнажив до пояса смуглое сильное тело, перетянутое бечевой, он широко шагал по песчаному откосу, распевая старинные бурлацкие песни. Потом часами загорали, ловили рыбу на уху. Иногда Володя просил приятеля посидеть в какой-либо позе, а сам делал в альбоме быстрые зарисовки.

Рисовал Маяковский много, упорно готовился к поступлению в училище. Но бывали дни, когда у него напрочь пропадало желание рисовать, и тогда Володя шел в Радищевский музей. Походив два-три часа по тихим, «священным» (как он выражался) залам, завороженно вглядываясь в творения выдающихся мастеров, Маяковский возвращался в дом Хлестовых возбужденный, с новым зарядом вдохновения и жадно брал в руки карандаши и кисти.

Помня наказ своего учителя Петра Ивановича Келина, Володя делал много портретных и жанровых зарисовок с простого саратовского люда. В Боголюбовском училище он познакомился с Виктором Перельманом, начинающим художником, с которым ходил на волжскую пристань. Там они просили какого-нибудь галаха-крючника посидеть, попозировать. Охотнее других соглашался «на рисовку» грузчик Евдоким Коновалов. Широкогрудый, с лихо взлохмаченными волосами, он грузно садился на перевернутую вверх колесами тачку, с которой бегал по трапу с утра до вечера, и, буркнув: «Ну на пяток минут можно», замирал, уставившись на парней огромными серыми глазами. Сбоку от Евдокима на песке усаживалась худенькая девочка лет тринадцати, дочь Коновалова. Спрятав острые коленки под выцветшее платьице, она тихо наблюдала, как рисуют юноши, иногда с нежностью переводя взгляд на отца. Когда Евдоким уходил со своей тачкой к причалившему пароходу, Полина, так звали девочку, оставалась сидеть на песке в прежней позе.

— Ты почему не уходишь домой? — спросил ее однажды Маяковский.

Девочка неопределенно пожала узкими плечиками.

— Мать, наверное, беспокоится? — продолжал Володя.

— У меня нет мамки.

— Как это — нет?

— Она погибла на беляне.

В это время к ним подошел Евдоким. Он слышал последние слова дочери и попытался растолковать их смысл юному художнику:

— Волжская беляна управляется огромным тяжелым лотом, который волочится по дну реки. Десяток мужиков и баб на палубе вращают длинную ручку ворота, то опуская, то поднимая лот. Работа требует силы и сноровки. Если лот попадает в яму, он быстро опускается в нее, и тогда стальной ворот на палубе начинает с огромной быстротой вращаться в обратную сторону и ничем его не удержать. Кто зазевался, не лег на палубу, попадает под сильный удар ворота... Моя Наталья не успела увернуться от него.

Маяковский сделал несколько карандашных портретов Поли Коноваловой, стараясь перенести на бумагу печальное выражение ее глаз. Именно эти глаза бедной девочки выделил потом из множества волжских зарисовок Петр Иванович Келин.

У энергичного, общительного Маяковского в Саратове ежедневно появлялись новые, порой необычные для семнадцатилетнего юноши знакомые, которых он иногда приводил в дом Хлестовых, желая доставить Николаю и его сестре Надежде такое же удовольствие от общения со встречным, какое испытывал он сам.

Вслед за Полиной Коноваловой Володя однажды привел к Хлестовым благочинного старичка, встреченного в «Липках». Старичок медленно шел по парку на полусогнутых, ослабевших ногах, опираясь на трость, к которой была привязана за веревку маленькая визгливая собачонка. Маяковский вовлек старика в откровенный разговор, а потом пригласил его в гости к своим друзьям. Смочив горло рюмочкой русского клико, Федор Васильевич Родионов, так звали старичка, весь вечер развлекал хозяев рассказами о саратовской старине, об именитых людях города, о своем деде, половину жизни прослужившем начальником Соколовой горы, получая за исполнение этой мифической должности чины и награды.

В начале июля Маяковский представил Николаю и Наде восемнадцатилетнюю девушку Марию, только что отбывшую трехмесячное заключение в тюрьме. Она была осуждена за то, что в своем паспорте имя Мария переправила на Марк и под этим мужским именем работала поваром на волжском пароходстве. Разоблаченная случайно, она на суде рассказала, что переоделась юношей потому, что девушке платят за ту же работу повара в четыре-пять раз меньше.

Возбужденный Маяковский метался по комнате между Николаем и Надеждой, выкрикивая проклятия в адрес престола Романовых.

— Не кричи так громко, — успокаивала его Надя, — с улицы могут услышать, тогда беды не миновать.

Вместе с Марией Маяковский иногда гулял по Саратову. На Немецкой улице они заходили в кондитерскую Филиппова, покупали сладкие пирожки, булочки. Володя и здесь быстро сошелся с пекарями. Как и в Москве, он не упустил возможности заняться революционной пропагандой среди трудового люда. На примере Марии Маяковский рассказал об эксплуатации рабочих в России, пересказал по памяти содержание нескольких революционных брошюр и даже передал им две прокламации, привезенные из Москвы.

— Экий ты, парень, молодой, да шустрый, — удивлялись пекари, — страшные речи говоришь. А не боишься за свои слова в кутузку угодить?

— Отбоялся уже. Трижды сидел.

— В твои-то годы?

— Не за годы туда берут — за дела, — невесело пошутил Маяковский.

Немолодые, повидавшие жизнь мужики сочувственно покачивали головами. А один сказал как бы про себя:

— Молоденький-то какой. И на бунтовщика совсем не похож. Вишь, как нашу хромую кошку ласкает, точно барышня-институтка.

Володя заговорил глухо, ни на кого не глядя:

— В лазарете при нашей тюрьме больные отыскали где-то котенка. Они кормили его от небогатого тюремного пайка, а котенок развлекал арестантов своей резвостью и игривостью. Но котенок не понравился тюремному надзирателю. Может, именно потому, что был любимцем арестантов. Надзиратель не проходил мимо котенка, чтобы не пнуть его ногой, не плюнуть на него, не обругать. Однажды он шутя швырнул бедное животное к потолку. При падении на пол котенок разбил себе в кровь мордочку и повредил переднюю лапу. Арестованные промолчали. А два дня спустя надзиратель посадил ненавистного котенка на раскаленную железную печь и держал его до тех пор, пока шерсть животного, страшно визжащего от боли, не начала тлеть. И тут заключенные не выдержали. Один из них схватил скамью и бросился на надзирателя, но вбежали другие тюремщики... Их было много. С тех пор для меня кошка...

Взволнованный Маяковский не договорил, выбежал из кондитерской.

Узнав о беседах Володи с рабочими кондитерской Филиппова, Хлестовы всерьез забеспокоились.

— Ты что, хочешь познакомиться с саратовской полицией? — возмущался Николай.

— Только для того, чтобы написать с полицеймейстера портрет, — отшучивался Маяковский.

Между тем заканчивался июль. А в августе у Володи намечались испытания в училище живописи. Надо было готовиться к возвращению в Москву. Перед отъездом Маяковский предложил Николаю совершить ночное плавание на лодке по Волге. Хлестов не возражал.

На следующее утро мама Николая разбудила друзей в четыре часа. Сама она встала раньше, приготовила и уложила в холщовую сумку продукты на день и теперь собирала на стол завтрак. Когда юноши вышли из дома, Саратов медленно просыпался. Из-за некоторых ворот уже поднимался мягкий дымок самоваров, слышался приглушенный говор. Десятки бездомных собак, позевывая, вылезали из подворотен и безразлично облаивали утренних прохожих.

От Белоглинской до Волги шли минут двадцать. На берегу у пристани обычная сутолока. На сходнях парохода грузчики с тачками лавируют между дамами с картонками, степенными купцами и мешочниками. А с другого конца парохода несколько женщин в коротких казацких юбках и очипках таскали на носилках дрова для пароходной топки.

— На Волге эта работа издавна считается женской, — сказал Николай, перехватив удивленный взгляд Маяковского.

Мимо кулей с товарами, мимо ящиков и бочек Володя и Николай пробрались до воды. От берега то и дело отчаливали лодки рыбаков и перевозчиков до Покровской слободы. Николай отвязал свою лодку, оттолкнул ее от берега, а Володя сел за весла. Знакомым путем добрались до Зеленого острова. Дальше пришлось идти вверх по берегу. На веслах против сильного течения плыть было невозможно, и лодку пришлось тянуть лямкой.

Володя шел по высокому берегу с бечевой, путавшейся в прибрежных кустах, пнях, корягах. Через полчаса добрались до знакомого яра.

— Красота какая, — сказал Володя, оглядывая волжскую ширь, — здесь и остановимся.

Выбрали удобное место, развели костер, вскипятили чай.

— В Грузии тоже красиво, — вздохнул Володя. Он стал рассказывать приятелю о Кавказе, о горных ущельях и стремительных реках. Увлекаясь, он переходил на грузинский язык, и, хотя Николай не понимал, о чем он говорит, грузинская речь нравилась ему своей хрипотцой и четкостью.

Взволнованный воспоминаниями о детстве и беспредельным простором Волги, Маяковский вдруг встал во весь рост и начал читать стихи Некрасова, Пушкина, Рылеева, Фета. Читал он громко, с упоением, энергично жестикулируя руками. Широкополая черная шляпа слетела с головы Володи, ветер растрепал тугие волосы. Юноша весь пылал от переполнявших его чувств при виде раздольного волжского многоводья.

Николай удивленно смотрел на друга. Таким он еще не знал Маяковского.

А Володя уже пел густым басом: «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны...»

Мимо Зеленого острова проплывал на лодке бородатый бакенщик. Он оставил весла, встал в лодке и восхищенно вслушивался в Володино пение.

— Ну и силен, парень, — крикнул он, когда Володя умолк. — А голосище-то какой! Тебе бы дьяконом в церкви служить или капитаном на пароходе.

С полудня много купались, потом ловили рыбу на уху.

— Я сам варить буду, — вызвался Маяковский.

— Ты, наверное, никогда не варил уху?

— И вряд ли когда еще буду варить, — рассмеялся Володя.

Поужинав, легли в густую траву, молча отдыхали.

Потом снова купались, ловили рыбу, Володя зарисовывал в тетради проплывавшие мимо пароходы.

Наступил вечер. Солнце медленно опускалось за Соколовую гору. Решили заночевать здесь же. На теплую еще землю постелили кое-какую одежду, подбросили в костер сушняка и легли спать.

От утренней прохлады проснулись рано, искупались, попили чаю. Маяковский пошел по краю обрывистого берега.

— Николай, иди сюда, — позвал он через минуту. — Смотри, какой простор. Ну что мы с тобой вертимся на этом острове? Махнем-ка на ту сторону Волги.

Хлестов с сомнением посмотрел на небо.

— Погода ненадежная. С юга тянет сырой прохладный ветерок

Выросший на Волге Николай понимал, что значит плыть на маленькой двухвесельной лодочке через километровую ширину реки с сильным течением. Это дело было нелегким. Но видя, как рвется Володя в это плавание, он согласился.

— Ладно, собирай вещи и неси к лодке. Поплывем на противоположный берег. Нас будет сносить течением, но это не страшно: мы сейчас находимся на несколько километров выше Саратова. Если ветер усилится и поднимет сильную волну, я поверну лодку против волн. Так что ты не волнуйся, все будет в порядке.

— А я и не волнуюсь, — ответил Маяковский. Едва лодка отчалила от берега, ее сильно потянуло вниз по течению. Вскоре яр, где только что отдыхали,

остался далеко позади. На середине Волги лодку настигла небольшая туча. Пошел мелкий косой дождь. Низовой ветер усилился. Николай повернул лодку налево и повел ее против волн, усиленно работая веслами. А волны становились все выше и круче. Маяковский с восхищением смотрел на бушующую реку. Он поднялся в лодке, широко расставив ноги и повернув лицо навстречу дождю и ветру, и стал во весь голос читать горьковского «Буревестника»: «В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаха в дикой злобе на утесы...»

Волны продолжали расти, дыбиться. Они уже захлестывали лодку.

— Буря. Пусть сильнее грянет буря! — перекрывая шум реки, гремел Маяковский.

— Садись, — закричал ему Николай, — садись и вычерпывай скорее воду.

Володя сел на дно лодки прямо в воду и энергично заработал черпаком. Николай изо всех сил греб к левому берегу. Наконец нос лодки уткнулся с подветренной стороны в песчаную косу и под ее защитой лодка вошла в небольшой заливчик.

Усталые, мокрые, но победно возбужденные, путешественники выбрались на берег. Наскоро разожгли костер, обсушились. Потом смастерили невысокий шалаш, натаскали в него сена и, закусив из последних запасов, заснули на душистой постели.

Спали юноши час, не больше. Поеживаясь, заспанные и взлохмаченные, вышли они из шалаша на влажный прохладный песок. На корме их лодки, покачивавшейся, словно дышавшей под ленивыми ударами волн, сидел босоногий мальчуган в старом мужицком пиджаке и деловито вглядывался в тростниковый поплавок, торчавший из воды под гибким носом удилища. Маяковский, шлепая по воде, подошел к корме.

— Эй, карапуз, за аренду лодки чем платить будешь, сазанами или мальками? — весело спросил он.

— Не баси, длинный, рыбу спугнешь, — огрызнулся малец.

— Ух какой сердитый, — Володя схватил малыша под мышки и поднял его на вытянутых руках.

— Не балуй, — кричал извивающийся мальчишка над Володиной головой, — не то я вовсе осерчаю.

Пока Володя резвился с мальчиком, Николай обошел берег, осмотрелся. Оказалось, что они находились в версте от Покровской слободы. Оставив юного рыболова присматривать за лодкой, юноши отправились в слободу.

На базарной площади толпился разноликий народ. Одни торговали, другие подбирали для себя товар. Пошарив в кармане, Маяковский достал несколько медяков и серебряный пятиалтынный. Съев по паре гречишников и запив пирожки кислым молоком, они вернулись к лодке.

Утро было безветренное, солнечное. Волга, умаявшись в ночной буре, присмирела, утихла, что позволило Володе и Николаю на лодке быстро дойти по течению до саратовского берега.

Отдохнувший и радостно возбужденный, возвратился Маяковский домой. Теперь он выделялся среди москвичей не только крупной фигурой, но и свежим загаром. А сколько было восхищенных рассказов о Волге, о Радищевском музее и новых знакомствах. Эта поездка осталась в памяти Маяковского на всю жизнь.

В 1911 году Владимир Маяковский поступил учиться в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Среди его новых знакомых по училищу и Давид Бур-люк — художник и поэт. Вспоминая позже об их встрече, Маяковский писал: «В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались. У Давида — гнев обогнавшего современников мастера, у меня — пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья. Родился российский футуризм».

В училище живописи футурист Маяковский серьезно увлекся сочинением стихов и вскоре опубликовал первые произведения. А в тринадцатом году Владимир Владимирович собрал свои стихи вместе и получилась книга, названная автором «Я». К художественному оформлению своей книги Маяковский привлек друзей-однокурсников по училищу Чекрыгина и Жегина. Лев Жегин-Шехтель был сыном известного архитектора Федора Осиповича Шехтеля, долгое время жившего в Саратове. i Уроженкой Саратова была и мать Жегина-Шехтеля. К этому же времени относится и дружба поэта с сестрой Льва Федоровича — Верой.

Бывая в квартире Шехтелей-Жегиных, Владимир Маяковский иногда слышал разговоры о Волге и Саратове. Он нередко и сам принимал в них участие, с удовольствием вспоминал те два месяца, что провел у Хлестовых. Увлеченная его рассказами, Вера тоже мечтала побывать в Саратове, который она почти не помнила с далеких детских лет, но путешествие хотела совершить непременно с Володей Маяковским. Планы остались планами.

Однажды Маяковский сообщил друзьям, что они с Бурлюком задумали грандиозное турне по России с лекциями об искусстве футуристов. Вскоре к ним присоединился еще один футурист, поэт и летчик Василий Каменский. В маршруте намеченного турне значился и Саратов.

5 марта 1914 года в Саратов прибыл Каменский. Он приехал на две недели раньше своих друзей, чтобы на месте с административными работниками обговорить кое-какие детали предстоящих выступлений и заодно ознакомиться с летным делом в Саратовском аэроклубе, о котором он слышал много лестных отзывов. При встрече Каменский рассказал местным летчикам о состоянии летного дела в Москве и сделал несколько показательных полетов над городом.

Намеченное выступление заезжих футуристов, о котором сообщил саратовцам Каменский, вызвало у горожан враждебное отношение. «Саратовский вестник» опубликовал письмо некоего «А. Е. Г.», призывавшего саратовцев «в штыки» встретить футуристов.

«Я хотел бы предложить саратовской публике, — писал автор, — бойкотировать «знаменитостей» с их «шпало-пропиточными» поэзами, дабы поставить укор другим городам, что Саратов, город добрых демократов, подобными глупостями не интересуется».

Причиной недружелюбного отношения саратовцев к футуристам послужила одна шумная история, происшедшая в городе за два месяца до их приезда. Кружок местных литераторов, руководимый Львом Гумилевским, решил показать своим читателям «внутреннюю несостоятельность» футуризма, его никчемность и оторванность от современной жизни.

Искусно подделываясь под футуристов, они выпустили свой сборник «Я», повторяющий название книги Маяковского. Подзаголовок сборника гласил: «Футур-альманах вселенской эгосамости». А составители сборника называли себя «психофутуристами». Вот лишь один образчик психофутуристической поэзии «Я»:

Самовачесть, самовитость, самовук,

Любовачесть, любовитость, любовук.

Как паук.

Эгосамость, духопламость, духознак

Доолеет, огипнозит, как «тик-так».

Кто дурак?

Новый альманах был раскуплен в первые же дни. Понадобилось повторное издание тиражом более тысячи экземпляров. Саратовские газеты публиковали о психофутуристах один фельетон за другим. Всерьез восприняли сборник «Я» столичный «Журнал журналов» и некоторые зарубежные газеты и журналы.

И вот, когда шум вокруг «Я» достиг апогея, в самом большом зале Саратова — Коммерческом собрании — состоялся вечер местных психофутуристов. Многочисленная публика с нетерпением ждала открытия занавеса. Какой-то шутник пустил по рядам слух, что в зале находится Давид Бурлюк, одетый в женскую кофту и юбку. Многие с любопытством стали поглядывать на одну полную даму с мужской походкой, принимая ее за Бурлюка.

Наконец на сцену вышел Лев Гумилевский и сообщил изумленной публике, что авторы, принявшие участие в «Футур-альманахе», — вовсе не футуристы, а лишь на время притворились ими, чтобы публично разоблачить «литературное шарлатанство футуристических писак всякого рода».

Бурная дискуссия на этом вечере перешла в «рукопашный бой», и возникла необходимость вмешательства полиции, о чем сообщали на следующий день саратовские газеты.

В то время как нелестные разговоры о местных психофутуристах еще слетали с уст саратовцев, подобно подсолнечной шелухе, на афишных тумбах города появилось броское объявление:

«Зал консерватории

среда, 14 марта»

Гастроль знаменитых московских футуристов.

Василий Каменский: Аэропланы и поэзия футуристов.

Давид Бурлюк: Живопись футуристов.

Владимир Маяковский: Достижения футуризма».

Накануне своего выступления московские футуристы всячески рекламировали себя.

По тротуару Немецкой улицы (ныне проспект Кирова) они часами прохаживались небрежной походкой. Все трое одеты в черные суконные пальто, из-под которых виднелись накрахмаленные белые рубашки с черными галстуками. На головах — черные шелковые цилиндры, на руках лайковые перчатки того же цвета. К тому же Бурлюк поигрывал лорнеткой, а Маяковский — темным стеком на шнурке. Вслед за футуристами по улице ходила толпа праздного люда, с интересом разглядывавшая необычных приезжих. А те, ведя между собой непринужденную «литературно-художественную беседу», намеренно в полный голос называли себя не иначе как Давид Давидович, Василий Васильевич или Владимир Владимирович. Такое редкое сочетание имен и отчеств вызывало шумное восхищение у окружающих.

Несмотря на все старания московских знаменитостей возбудить у саратовцев интерес к своим личностям, а заодно и к предстоящему выступлению, вечером 19 марта зал консерватории был полупустой. Сбегавший в кассу Бурлюк принес печальную весть: сбор от продажи билетов едва превысил сто пятьдесят рублей.

Перед началом представления скучающие зрители взбадривали себя разговорами:

— Я слышал, что эти трое до приезда в Саратов выступали перед казанской публикой, и Маяковский вышел на сцену в ярко-желтой блузе, представляете?

— Ну, это для них пустяки. Каменский и Бурлюк выходили к публике с разрисованными физиономиями. А у толстяка Давида в одном ухе висела серебряная цыганская серьга.

— Любопытно, что выкинут они сегодня?

Первым на эстраду вышел Маяковский. Он был одет в светло-розовый пиджак и бархатный малиновый жилет. К нагрудному карману пиджака на крючке была подвешена стеклянная бутоньерка, наполовину заполненная водой. В узкое горлышко бутоньерки вставлены три большие хризантемы.

— Милостивые государи и милостивые государыни, — начал Маяковский, — вы пришли сюда, привлеченные слухами о наших скандалах. Вы слышали, что мы хулиганы, вандалы, пришедшие что-то разрушить. Успокойтесь, этого вы не увидите. Да, я люблю скандал, но скандал в искусстве, дерзкий вызов во имя будущего...

Поэт сделал паузу, окинул взором публику, как бы говоря: «Ну а теперь поговорим о деле».

— Все в мире меняется. С Дарвина эта истина стала незыблемой. Меняются наши вкусы, и каждая эпоха имеет выразителей этих вкусов. Для девятнадцатого века величайшим законодателем в области вкуса в России был Пушкин, от которого пошла вся поэзия. Поэзия вполне соответствовала общему укладу и темпу русской жизни прошлого века. Теперь жизнь радикально изменилась. Мы вступили в век урбанизма, в век господства больших городов с их бешеной, лихорадочной жизнью: трамваями, беспроволочным телеграфом, аэропланами. При таких условиях должна была измениться и психика современного человека, и способы выражения его мыслей, чувств, а также формы искусства, ибо каждая эпоха создает свои формы. Речь стала более сжатой, экспрессивной, явилась потребность в новых словах, и потребность эта удовлетворяется словотворчеством. Футуристы идут навстречу этой потребности и в области искусства вырабатывают новые формы и способы.

Спустя несколько минут публика перестала замечать некоторую экстравагантность в одежде Маяковского. В нем видели лишь обычного лектора. Впрочем, нет. Поэт выгодно отличался от других тем, что был еще и прекрасным оратором. И то, что говорил он об эволюции развития искусства и задачах футуризма, совсем не вязалось с дурными слухами о футуристах, появившихся в Саратове раньше Маяковского и его друзей.

А Маяковский продолжал:

— Футуристы полагают, что красота может быть и в самой форме произведения. Отсюда их признание самоценности слова. В своих сочетаниях и изменениях оно может давать картинные представления, и в этом отношении первоклассным мастером футуристы считают Велемира Хлебникова, впервые давшего образцы подобного обращения со словом. Вот послушайте, как живо написал Хлебников об обычном смехе:

О, рассмейтесь, смехачи,

О, засмейтесь, смехачи,

Что смеются смехами,

Что смеянствуют смеяльно.

О, засмейтесь усмеяльно!

Из этой игры слова «смех» вырисовывается и самый смех. Поэт достигает цели, идя от формы к содержанию.

Увлекшись, Маяковский прочитал еще несколько стихотворений поэтов-футуристов, в том числе и свои.

Речь выступающего, ясная, содержательная, красиво построенная, вызвала у слушателей шумный восторг. Ушедший было за кулисы поэт снова вышел на аплодисменты публики. Раскланиваясь, он достал из кармана портсигар и закурил сигарету. Из дальнего угла зрительного зала раздался возмущенный свист Маяковский тут же потушил сигарету о подошву желтого ботинка и с поклоном сошел с эстрады

В антракте репортеры местных газет хлынули в артистическую комнату. Футуристы встретили их со сдержанной учтивостью. Перебивая друг друга, газетчики сыпали вопрос за вопросом. Один из них особенно докучал Маяковскому.

— Теоретик и оратор вы прекрасный, — назидательно говорил журналист, — а вот тактик никудышный. Вы являетесь перед публикой с пропагандой своих идей, а своими поступками создаете в ней нежелательное предубеждение. Зачем, к примеру, нужен розовый пиджак, зачем цветочный горшок на груди, и потом — эта ваша манерная походка... А сигареты на сцене …

— Надо дать личности право быть свободной, — ответил за товарища Бурлюк и, мило улыбнувшись, добавил: — Поймите, Владимиру Маяковскому всего двадцать лет.

— Тем более он должен стараться нравиться людям, — не унимался репортер.

— Значит, такой я вам не нравлюсь? — спросил его мрачный Маяковский.

— Нет, не нравитесь.

— Пойдемте со мной.

— Извольте.

Маяковский поднялся с кресла и направился к двери. Газетчики, недоуменно переглянувшись, стайкой пошли за ним.

Пройдя фойе, поэт вошел в буфетную комнату. Посетители, узнав его, вежливо расступились.

— Шесть портвейнов для этих господ, — обратился Маяковский к буфетчику.

Все вокруг замерли в ожидании.

Пятеро газетчиков один за другим нерешительно потянулись к вину. Шестой сконфуженно взглянул на поэта:

— Извините, я не пью вино Врачи не советуют. Маяковский достал из кармана ассигнацию.

— А вам я даю взаймы червонец. — И, слегка повысив голос, спросил, обращаясь ко всем присутствующим:

— Ну что, такой Маяковский вам нравится?

На выступление московских футуристов «Саратовский вестник» откликнулся большой статьей популярного местного журналиста Архангельского, того самого, которому врачи не рекомендовали пить вино. Начиналась она так:

«Но ведь Маяковскому всего двадцать лет!

Мне кажется, этим восклицанием Бурлюк сказал все. В двадцать лет кто не воображал себя великим реформатором, не ниспровергал богов, не разрушал храмы. И чем талантливее юноша, тем сильнее желание трабабахнуть, перевернуть, за одну ночь выстроить прекрасный сказочный замок».

Заканчивалась статья оптимистически:

«Я убежден, что с годами, лет через пять, с Маяковского соскочит не только его красный пиджак, но и умиление перед нечленораздельными поэтами. Без страха и сомнения смотрю я на будущее Маяковского. И если он талантлив, а это, видимо, так, то в зрелом возрасте новые пути в литературе он будет прокладывать мирными способами... Маяковский будет удивляться, как это он думал реформировать мир при помощи красного пиджака и башмаков «Вера» на каблуках фасона «Футурист».

И наверное, улыбнется: «Но ведь мне тогда было только двадцать лет».

К сожалению, Маяковский этих строк не прочитал. Когда в типографии набиралась столь дальновидная статья Николая Михайловича Архангельского, футуристы на Саратовском вокзале садились в скорый поезд номер 1«С», отправлявшийся в два часа сорок минут пополудни на Москву.

Попутчицей столичных гастролеров по купе была девушка лет двадцати, одетая в длинное фиолетовое платье, отороченное светлым крепом. Из-под голубой шляпки с фиалками падали на спину и опускались ниже талии тугие каштановые косы.

На перроне звякнул колокол, плавно колыхнулись за окном и медленно поплыли вправо привокзальные постройки.

Видимо смущенная мужским обществом, девушка вышла из купе в коридор к открытому окну. Через минуту вышел и Маяковский. Закурив папиросу, он обратился к попутчице:

— Вы нас не опасайтесь. Мы умные и добрые. Девушка доверчиво улыбнулась:

— А я вас сразу узнала. Вы — Маяковский, а там Бурлюк и Каменский. Я была на вашем вечере в консерватории.

— В таком случае хотелось бы услышать мнение прекрасной зрительницы, — попросил Маяковский.

— Вы лично произвели приятное впечатление, — щечки девушки чуть порозовели. — Вы говорили так твердо и уверенно, что очень хотелось вам верить. Вы и в жизни, наверное, волевой, сильный человек.

— Вам это нравится?

— Пожалуй. Но ваша вызывающая грубость... Я не понимаю, как в вас уживаются мягкая лирика и большая грубость.

Маяковский щелчком выбросил в окно докуренную папиросу, подумал и широко улыбнулся:

— Хорошо. Я буду, если хотите, самым нежным, самым ласковым, не мужчина, а облако в штанах.

Тут поэт сообразил, что «облако в штанах» — новый удачный поэтический образ и он может пригодиться в будущем.

«А вдруг язычок этой милой девицы распустит эту находку изустно, разбазарит зря», — огорченно подумал Маяковский.

Полчаса он проверял наводящими вопросами, запомнила ли собеседница его слова, и наконец успокоился, когда понял, что «облако в штанах» совершенно улетучилось из ее симпатичной головки. А образ, рожденный на саратовской земле, действительно, скоро пригодился поэту.

Так он назвал свою поэму, озаглавленную первоначально «Тринадцатый апостол».

В Москве Маяковского ожидало неприятное известие. Руководство училища живописи, возмущенное долгим, без ведома начальства, отсутствием своих воспитанников, исключило из своих списков учащихся Маяковского и Бурлюка. Но Владимира Владимировича эта весть мало огорчила. Теперь он твердо знал, что будет не художником, а поэтом.

1927 год литературоведы называют иногда «болдинским» годом Владимира Маяковского. Поэт провел в разъездах 181 день, побывал в 40 городах, где выступал более 100 раз. В том же году он написал 70 стихотворений, 20 статей и очерков, 3 киносценария и поэму «Хорошо».

Когда в начале января этого года постоянным организатором гастрольных поездок поэта Павлом Лавутом намечался маршрут очередного турне, Маяковский, отклонив прочие предложения, сам выбрал Волгу.

— Давайте дождемся весны, — предлагал Павел Ильич, — начнется навигация, и мы отправимся вниз по реке... А сейчас придется трястись в вагонах, возможно бесплацкартных.

— Не люблю речных черепах, — отрезал Маяковский. — Я еду по Волге не прогуливаться, а работать с засученными рукавами.

Нижний Новгород, Казань, Пенза, Самара... Наконец приехали в Саратов. Город встретил Маяковского и Лавута крепким морозом и эпидемией гриппа. С перрона Павел Ильич отправился на привокзальную площадь разузнать о гостинице, а Маяковский прошел в здание вокзала. Зал ожидания переполнен. Мужчины и женщины с тугими мешками и чемоданами заполнили не только длинные эмпээсовские скамьи, но и почти все свободное пространство на полу. Удушливый чад от махорки, дымящей печи и многолюдия шибал в нос.

Лавут вернулся быстро. С ним шел мужчина с высоко поднятым бобриковым воротником и кожаным портфелем.

— Представитель облкультпросвета, — отрекомендовался незнакомец.

Садясь в такси, Лавут весело сообщил товарищу:

— Саратов — удивительный город: здесь от вокзала до гостиницы возят на автомобиле бесплатно. Берите свой чемодан, Маяковский.

— В какую гостиницу поедем? — поинтересовался Владимир Владимирович.

— Выбор такой, — ответил «культпросветовец». — В центре города на улице Республики (теперь проспект Кирова. — Г. М.) три гостиницы: «Европа», «Астория» и «Центральная».

— Предпочел бы «Асторию». Помню ее с четырнадцатого года.

Ог вокзала ехали по широкой Московской улице. На высоких заборах изредка попадались длинные полотнища с единственным словом «МАЯКОВСКИЙ». Владимир Владимирович довольно подмигнул Лавуту. Тот ответил понимающей улыбкой. Автомобиль свернул на Ильинскую, затем на улицу Республики. Недалеко от гостиничного входа увидели огромную афишу: «Поэт Владимир Маяковский выступит в зале Народного дворца 29 и 30 января...»

Далее сообщалась подробная программа вечера: лекция о левой литературе, чтение стихов, в заключение — ответы на записки.

В «Астории» Маяковский попросил отдельный номер:

— Сосед я беспокойный. Работаю днем и ночью. Много хожу по комнате и курю.

Его разместили в небольшом номере с цифрой 1 на двери. Лавут жил через стенку.

— Закажите мне обед в [ресторане гостиницы, — попросил Маяковский Павла Ильича, — пусть принесут в номер. Я что-то плохо себя чувствую, видно, простудился в дороге.

— Вы не сможете выступать?

— Выступать буду в любом состоянии.

Вечером Павел Ильич огорченно сообщил Маяковскому, что саратовский кульпросвет хочет перенести выступление поэта дня на два-три.

— Они требуют представить на контрольный просмотр ваши стихи и подробно изложить содержание предстоящего доклада.

Маяковский нервно зашагал по комнате:

— Стихи пусть читают в моих книжках, а содержание доклада узнают из моего выступления, если выберут время для его посещения. Так им и передайте.

Наутро Лавут отправился к заведующему облкультпросветом и попросил не беспокоить больного поэта, заверив, что его выступления были прослушаны самим наркомом просвещения Луначарским и получили высокую оценку.

А Маяковский тем временем полулежал в своем номере на кровати, придвинутой к самому окну, чтобы «не отрываться от жизни». Поверх одеяла он укрылся и своим пальто.

Настроение было скверное, болезненное. Да и уличный пейзаж не веселил. Поднявшийся ветер сильными порывами гнал по улице падающий снег, швырял его охапками в лица прохожих, а те, как от пощечин, прятали лица за воротники и шали. На противоположной стороне улицы, наискосок от гостиницы стояла деревянная будка, чудом выдерживавшая натиск ветра. На будке красовалась вывеска: «Фотография. Г. Монин и Ф. Толстиков».

«Раньше она называлась «Теремок», — вспомнил Маяковский и подумал: — Если б не болезнь — непременно сфотографировался бы».

Вынужденное заточение, холод и скука раздражали поэта. Он взял блокнот, авторучку и написал:

Не то грипп,

Не то инфлюэнца.

Температура

ниже рыб.

Ноги тянет.

Руки ленятся.

Лежу.

Единственное видеть мог:

напротив — окошко

в складке холстика —

«Фотография Теремок,

Г. Мовин и Ф. Толстиков»...

Маяковский перечитал последние строки, прислушался к их звучанию. Зачеркнул фамилии и сверху надписал: «Г. Мальков и М. Толстиков». Через полчаса стихотворение готово. Владимир Владимирович отложил блокнот.

В дверь постучали. Шестеро вошли, заполнив тесную комнатку. Молодой человек с темными усиками, смущаясь, пояснил удивленному Маяковскому:

— Мы — саратовские литераторы, пришли с вами познакомиться. Хотим рассказать о своей работе, о своих нуждах...

Владимир Владимирович с интересом слушал гостей и сам рассказывал о литературной жизни Москвы.

— А как в Саратове относятся к моей поэзии? — вдруг спросил поэт. — Знают ли меня здешние читатели? Ему ответил молодой прозаик Корольков:

— Вас саратовцы, разумеется, хорошо знают, но отношение к вашим стихам разное. Некоторые их не понимают.

Маяковский нахмурился.

— Да вы не огорчайтесь, — спохватился Корольков, — посмотрите, как тепло представляет вас в сегодняшнем номере редакция «Саратовских известий».

Владимир Владимирович взял протянутую газету, стал читать:

«Маяковский — один из крупнейших поэтов нашего времени. Своеобразный, как никто другой... Он отличный оратор, превосходный чтец, особенно своих произведений, и едкий, остроумный и находчивый полемист».

Под статьей стояла подпись ветерана саратовской журналистики Николая Архангельского, того самого, который еще в 1914 году предсказал молодому Маяковскому славу большого пролетарского поэта.

Вечером 29 января Маяковский и Лавут шли в Народный дворец (ныне городской Дом офицеров). У самого дворца на катке парка «Липки» почти в полной темноте заканчивалась последняя игра субботнего хоккейного турнира. Владимир Владимирович остановился, с интересом наблюдая за игрой. Когда матч закончился, Маяковский направился по льду к команде-победительнице поздравлять с выигрышем. Его узнали, окружили шумной толпой.

— Нам пора идти, Владимир Владимирович, — тянул поэта за рукав Лавут. Маяковский пошел за ним, но тут же вернулся и галантно поздоровался с какой-то девушкой, стоявшей на коньках в группе, окружавшей поэта.

— Это ваша знакомая? — поинтересовался Павел Ильич.

— В первый раз вижу. Просто я заметил, что ее сосед грубо с ней разговаривает. Пусть, думаю, видит этот невежа, что с его подругой здоровается сам Маяковский.

За двадцать минут до начала литературного вечера большой зал Народного дворца был полностью занят публикой. Многие не смогли протиснуться в зал и стояли у открытых дверей.

Маяковский вышел на эстраду: высокий, монументальный. Размашистым движением руки заставил слушателей умолкнуть. Сам заговорил:

— Литературе угрожает опасность: ее захлестывает

безграмотность. Писатели, особенно поэты, плодятся с быстротой бактерий. Человек у нас часто становится писателем еще до написания им книги, а знаменитостью — по выходе ее. Возведению в сан «знаменитости» обыкновенно помогают друзья-критики, забывая, что литературная работа — работа трудная, ответственная, требующая высокой квалификации. Почему слесарь, например, должен быть подготовлен к своему ремеслу и почему ни один человек не возьмется сделать болта, не будучи мастером, а писатель может обойтись без всего этого? А между тем литературная работа есть тот же производственный процесс. Это плохо понимают. Отсюда размножение в литературе безграмотных бездельников и дармоедов, к тому же зараженных самомнением и чванством.

Маяковский процитировал строки из напечатанного в симферопольской газете стихотворения «начинающего» шестидесятилетнего поэта:

В стране России полуденной,

Среди высоких ковылей

Семен Михайлович Буденный

Скакал на сером кобыле.

В зале раздался смех.

— Если, — не без злого юмора замечает Маяковский, — мы кобылу для рифмы будем лишать ее пола и делать на ней ударение не на месте, то кобыла взбесится.

Поэт переждал одобрительные аплодисменты и продолжил:

— Хуже всего то, что появились даже специальные пособия, содействующие распространению литературной безграмотности, вроде Шенгели «Как писать статьи, стихи и рассказы». Оказывается, рецепт написания стихов очень прост, он заимствован из пресловутого, изданного еще до революции «Словаря рифм» Абрамова, Рифмуй слова боа, амплуа, профессион-дефуа — и будешь поэтом! И поэты «делаются» — сотнями, тысячами. И если безграмотности, дилетантизму и кустарничеству мы не объявим решительной борьбы — от поэтов в литературе вскоре не будет прохода. Настоящий поэт лучше с голоду умрет, чем пустит в обращение стихотворение с плохой или неряшливой рифмой.

Затем Маяковский прочитал несколько своих стихотворений: «Необычайное приключение», «Замок Тамары», «Разговор с фининспектором», «Бумажные ужасы», «Строго воспрещается», популярный «Левый марш» и одно из последних своих стихов «Письмо В.В. Маяковского к писателю М. Горькому».

Присутствующие с нетерпением ждали заключительной части вечера — ответов на записки. Слава Маяковского-полемиста дошла и до Саратова.

Записки слетались к поэту со всех концов зала. Владимир Владимирович брал наугад одну за другой, читал и тут же отвечал, остроумно и точно.

Большинство вопросов касались литературной жизни республики, творчества самого Маяковского. Во многих записках чувствовались любовь и доброжелательность к поэту, но были и другие.

Один из слушателей упрекнул Владимира Владимировича:

— Вы обещали дать нам научный доклад о левой литературе. Где он?

Маяковский стал доказывать, что его подход к вопросу вполне научный.

— Вы считаете, что мы не можем отличить научный доклад от обычной демагогии? — не унимался аппонент. — Думаете — мы все здесь глупы и безграмотны?

— Нет, обо всех я так не думаю, — улыбнулся Маяковский, — я объясняю только вам. Из глубины зала донесся голос:

— Маяковский, ваши стихи непонятны.

— Кто их не понимает?

— Да я, например.

— Согласен, стихи должны быть понятны, но и читатель должен быть понятлив.

— А если вы пишете так, что нельзя понять?

— Научитесь понимать. Нельзя же так ставить вопрос: если я не понимаю — значит, дурак писатель, а не наоборот.

— Ваши стихи непонятны массам.

— Вы так думаете? А Пушкин, по-вашему, понятен всем? Вот вы можете объяснить, кто такие, упомянутые Пушкиным в стихах, Гомер, Гиппократ, Адам Смит, Истомина? Знает ли, например, саратовский рабочий, что за штука у Пушкина «двойной лорнет». Лучшие строки из «Евгения Онегина» для многих до сих пор остаются непонятными. Ни один крупный писатель никогда сразу не был понят... Читатель должен много учиться, читать.

— Пушкин не для рабочих писал. Вы нам глаза не втирайте.

— Настоящий поэт имеет в виду и будущее, — ответил Маяковский, — и я в своих произведениях ориентируюсь на будущего социалистического человека. Что же касается рабочей массы, то вот вам ответ: в Ростове-на-Дону мне пришлось читать перед рабочей аудиторией почти в тысячу человек, и когда по поводу такого же упрека, что я непонятен читателям, я поставил вопрос на голосование, не понимающим меня оказался один человек, да и тот был не рабочий, а библиотекарь.

На эстраду вышел молодой рабочий и, обращаясь к залу, горячо заявил:

— В нашем клубе часто читают стихи Маяковского, и рабочие их вполне понимают и любят.

Вечер окончен. Маяковский и Лавут выходят на улицу.

— Давайте спрячемся и послушаем, что говорит публика о выступлении? — предложил Владимир Владимирович, указывая на кусты парка «Липки».

Шумные группы выходили из дверей Народного дворца. Слышались возбужденные голоса:

— Здорово читает!

— Да, талантище!

— Он очень грубый, — вставил девичий голос.

— Но какой умный, находчивый. Просто удивительно!

— ...и хвастун.

Выйдя из-за кустов, Маяковский сказал серьезно:

— Значит, польза есть. А ругань не в счет.

На следующий день выступление Маяковского повторилось. Оно открылось докладом под названием «Идем путешествовать». Газета «Саратовские известия» в номере от 2 февраля так описала этот доклад: «В оригинальной форме легкого остроумного фельетона Маяковский рассказывал о проделанном им большом путешествии из Москвы через Западную Европу, Атлантический океан в Америку и обратно в Москву. Повествует поэт об этом больше своими стихотворениями, созданными под впечатлением виденного и пережитого: «Собор Парижской богоматери», «Океан», «Черное и белое».

Передавая впечатления от острова Куба, которым фактически завладели американские империалисты, Владимир Владимирович рассказал о положении людей цветных рас.

— Несмотря на «демократизм» Америки, там по-прежнему имеются рабы, парии, «низшие» существа, которым на каждом шагу эксплуататоры показывают свой увесистый кулак...

— Помните, — добавил поэт, — что в случае интервенции из нас попытаются сделать таких же рабов. Поэтому не выпускайте из рук винтовки.

Маяковский откашлялся: болезнь еще не прошла.

— А сейчас, товарищи, я прочту вам стихотворение «Товарищу Нетте — пароходу и человеку». Теодор Нетте — наш дипломатический курьер в Латвии. Я хорошо знал его. В прошлом году в Ростове я услышал, как кричат газетчики: «Покушение на наших дипкурьеров Нетте и Махмасталя». Остолбенел. Это была моя первая встреча с Нетте после его смерти. Позже, покидая на пароходе одесскую гавань, я увидел встречный пароход, на борту которого золотыми буквами сияли два слова «Теодор Нетте».

Я недаром вздрогнул.

Не загробный вздор.

В порт,

горящий,

как расплавленное лето,

разворачивался

и входил

товарищ «Теодор

Нетте».

Перед чтением стихотворения «Сергею Есенину», которое объявил как «Разговор с Сергеем Есениным», Владимир Владимирович сказал:

— Есенин — безусловно талантливый поэт, но он иногда писал не то, что нам надо... Вскоре после смерти Есенина состоялся вечер его памяти. На фоне нарисованной надломившейся березки выступали ораторы, потом Собинов тонюсенько запел: «Ни слова, о друг мой, ни вздоха, мы будем с тобой молчаливы», хотя молчалив был один Есенин, а Собинов пел. Повторяю, я очень ценил Есенина как поэта, и потому сюсюканье в его адрес и непонимание поэзии большого мастера меня раздражало. Тогда я написал стихи, посвященные Сергею Есенину.

Маяковский шагал по сцене, как по капитанскому мостику.

— Почему вы считаете себя пролетарским поэтом? — донеслось из зала.

— А разве я так считаю? — отвечает спокойно Владимир Владимирович. — Я не из тех поэтов, которые лишь по мандат} желают быть пролетарскими. Я плохо знаю быт и психологию рабочего.

— А почему вы вышли из ВКП(б)? — раздается провокационный вопрос.

— В ВКП(б) я никогда не был. Был я в РСДРП фракции большевиков, но был четырнадцатилетним парнишкой, хотя и агитатором, пропагандистом, сидел в тюрьме. Потом понял, что недостаточно вырос политически, и вышел из партии. А сейчас я на все сто процентов иду по линии ВКП(б).

Но тот же голос из дальнего угла продолжал осаждать Маяковского:

— Почему вас не понимал Ленин?

— А где это у него сказано?

— Сосновский в газете писал.

— Так это не Ленин, а Сосновский и меня, и Ленина не понял. А Ленин говорил, что он ни над чем так не смеялся, как над «Прозаседавшиеся», и что это политически абсолютно верно. А мне от Ленина прежде всего и важно мнение политическое, а не поэтическое.

— Маяковский, сколько вы успели получить за сегодняшнее выступление?

— А вам какое дело? Я с вами делиться не собираюсь.

После выступления Маяковский вышел на улицу усталый, бледный. Из всех карманов торчат записки, их много, десятки.

Толпа молодежи провожает поэта до «Астории». Слышен смех, веселые шутки:

— Владимир Владимирович, вам не тяжело нести записки? Давайте поможем.

— Разве тяжело пирожку от его начинки?

У гостиницы стали прощаться. Поэту тепло жали руку.

— Приезжайте еще в Саратов, Владимир Владимирович.

— Принимайте Маяковского небольшими порциями,— улыбнулся поэт. — Дней через пять к вам приедут мои товарищи — поэты Иосиф Уткин и Александр Жаров, порадуйте радушием и их.

На следующий день газета «Саратовские известия» восторженно рассказывала своим читателям о выступлении знаменитого поэта:

«На эстраде большая, монументальная фигура. Почти на голову выше высокого человека. Голос — способный заглушить рев шторма, покрыть сотни других голосов — дружеских и враждебных. Когда гремит Маяковский:

Нынче

наши перья —

штык да зубья вил, —

то невольно верится, что он свое перо не макает в чернильницу, а вонзает — дерзко и смело, как штык во вражескую грудь или как вилы — в тяжелые пласты тучного навоза, от которого пашня дает новые всходы...»

А саратовский поэт Юран Наместников выразил свои чувства и чувства собратьев по перу в стихотворной форме.

Старшему мастеру словесного цеха

Владимиру Маяковскому

Горланили громко

квадраты плакатов,

От краски как бы ошалев.

Едет, едет из Москвы в Саратов

Владшмир Маяковский —

Главный «Леф».

Тянулись и склабились

читающих лица,

Проходили, по-разному в усы бормоча:

«Это тот, который с ложкой в петлице...

Это тот, который с солнцем пил чай!»

Приехал, явился сквозь месиво публики,

Вышел на эстраду,

Лобаст и плечист.

Так вот он, который на стройку Республики

Граненого слова несет кирпичи.

Однако немало еще «добряков».

Им новь непонятна и смелость страшна,

Далась им давнишняя желтая кофта,

Пугает, как призрак «Облака в штанах»!

Недаром в огне революции крепли

Широкие плечи и голоса стать —

За мелкие шпильки писклявеньких реплик

Бичами точеных ответов хлестал.

Кто ноет — заумно, кто хнычет — не наше,

Тот просто проспал огневые года.

Кому непонятен ритм «Левого марша»,

Пускай ковыляет в правых рядах.

Саратовская пресса оценила большую роль, которую сыграли выступления Владимира Маяковского в Саратове. Журналист Николай Архангельский, давая оценку двум поэтическим вечерам поэта в 1927 году, писал в «Саратовских известиях»: «Выступления Маяковского — событие в местной культурно-художественной жизни. Мы имели возможность лично слышать крупнейшего и оригинальнейшего поэта нашего времени, большого мастера слова, прокладывающего новые пути в поэзии. Только в его собственном чтении по-настоящему начинаешь понимать и техническое мастерство его произведений, и их художественно-революционный пафос».