Милашевский В.А. Записки пятилетнего // Гонец. Саратов, 1992. № 4. С. 39-41.

 

<…>

Старый город

 

Мы едем покупать еду на весь месяц «Так дешевле обходится», — говорит мама — Если у знакомого торговца покупать и покупать много, то тогда «с уступкой».

Что это такое «с уступкой» — не знаю. Оступиться на лестнице, это я знаю... когда нога на ступеньке промах­нётся...

Едем к Гостиному Двору. Кругом дома столбы. Под столбами народ ходит, а высоко во втором этаже на столбах тоже пол настелен и на нём тоже народ ходит. Смотрят товары, покупают гостинцы. А кругом вывески понавешены. Золотые буковки, иногда картинки, человек в шубе или барынька в шляпке, а то и просто золотой са­пог висит...

Но мамочка наверх никогда не ходит, она останавлива­ется у «знакомого», который ей уступку делает.

Мы останавливаем своего серого у столба, на котором проволока натянута. У него около двери китаец во весь рост нарисован на жестянке. На синем небе, в юбке, в жёлтом балахоне, глаза узенькие-узенькие, щёлки. Коса, как у де­вушек, только, видно, она жёсткая, узенькая и блестит. И усики, как у таракана! У наших девушек коса мягкая и не блестит. А над головой у него смешные три загогульки, ма­ма сказала, что это «Чай». У ног китайца ящик лежит.

Вот мы у этого китайца всегда и останавливаемся. Ма­мочка уходит покупать. Михаила серого к столбу с проволоками привязывает и с козел слезает. Сначала походит, походит около санок, с прохожими заговаривает, иногда на­смехается, я тоже смеюсь, очень здорово Михаила всем отвечает!.. Вырасту большой, тоже вроде Михаила буду... Как скажу, так и отбрею. Знай наших. Не суйся, когда не спрашивают. Ну, Михаила за себя постоит.

Сам он рослый, дюжий, одна беда, «заложить» любит... Так кухарка, Дарья Михайловна, говорит...

— Ну, вот что, малый, — он никогда меня не называет Володя, а малый, да малый. — Вот что, малый, ты тут сиди, за лошадью присматривай, в случае чего орать нач­ни. Люди добрые найдутся да и я услышу. Так-то вот... Я тут недалече отойду. Мне тебя видно будет...

Я знаю, что он к казёнке пойдёт. «Шкалик» выпить. Здо­рово он пробку вышибает... Как стукнет донышком об ла­донь, так пробка и вылетит... Ни одна капелька не выхлестнется, пузырики только забегают внутри. Потом в рот горлышко воткнёт... и... буль, буль, буль... По мороз­цу хорошо. Да и от скуки тоже неплохо.

А я сижу, гляжу за серым... Ветер в лицо бьёт. С Вол­ги позёмкой поддувает. Серый стоит, стоит, хвост подымет и оттуда из-под хвоста такие кругленькие, ровненькие ка­тушки, шарики тёмно-коричневые с зеленцой вылетают. Потом, когда они выскочат, хвост на своё место опустится.

Сижу, жду... Михаилы всё нет! Мамы тоже нет… Ноги подмерзать начинают, поболтать надо, пальцами пошеве­лить.

Рядом, против Гостиного Двора Собор стоит... Он Ста­рым Собором называется. Новый Собор очень красивый. Старый Собор тоже хорош, хотя, конечно, ни столбов, ни мужиков под крышей, как у Нового, у него нет...

Но зато нарядный весь! И колокольня вся, как большая игрушка, с дырками вроде цветов шиповника и окошечка­ми. Через отдушины колокола видны.

Весь он узорчатый, как пряник, в бордовую краску вы­крашен. А столбики все белые.

И картина большая разноцветная над дверью! Там и си­ние, и жёлтые, и зелёные одежды на людях, они святыми называются.

А, может быть, он и покрасивей большого белого собо­ра! Папа говорит, что при «Самозванце» построен!

При «Самозванце». Ну, и понятно, что он такой, точно звенит весь!

Между оградой Собора и Гостиным Двором верблюды стоят. Оттуда, с той стороны, где солнце восходит, пона­ехали. Много верблюдов!

Михаила говорит, чтобы я им в глаза не смотрел, а то они могут рассердиться и харкнут прямо в лицо! Всё лицо залепят, не отмоешь, глаза могут заболеть...

Я им в глаза не смотрю, хотя они очень красивые и так гордо глядят на всех! Я им только на рот смотрю. У них на губах и у ноздрей такие тоненькие, тоненькие волоси­ки заморожены, как ледяные ниточки. Вот их я и рас­сматриваю чуть-чуть, быстренько, чтобы верблюды не ус­пели сообразить и подумать, что я им в глаза смотрю. Около них «азияты» стоят: киргизы, калмыки. Михаила говорит: «Азият, он и есть азият, чего с него взять, в бане никогда не моются... Ты к ним близко не подходи! Они все во вшах, к тебе переползут... Увидят твою синюю шубку с красным кушаком, да и кинутся на .тебя! Сиди смирно, пока я- тут со своими делами управ­люсь!»

Я сижу тихо, в хвост серому гляжу, боюсь, как бы азия­ты ко мне близко не подошли...

А Михаила у казёнки шкалик выпил и пирожок v ста­рухи взял, закусывает!

— А деньги? — говорит старуха.

— Деньги завтра. После дождичка в четверг!

— Ах, ты, бесстыжая рожа! На тебе креста, что ли, нет?!

— Молчи, молчи, старая карга! А то так садану, что к Покровской улетишь вместе с твоими тухлыми пирожка­ми! Тебя за них в полицию отвезти надо! Холеру разво­дишь!

Вот мамочка вышла из магазина. За ней приказчик идёт, кукьки несёт.

Тут и Михаила подбежал... Усы разглаживает. Выхватил один кулёк, к себе в ноги поставил. Остальные нам под полог...

— Смотри, смотри, Володичка! Это верблюды, — гово­рит мама.

Я молчу. Мамочка ничего не знает, и то, что им в глаза смотреть нельзя, тоже не знает... Откуда ей знать? Она ведь с Михайлой никогда не разговаривает...

Михаила хлестанул Серого, и мы поехали домой.

— Тебя пора грамоте учить! По вывескам, шутя, будем учиться. Вон, видишь, кружочек и очки нарисованы? Это «О». Повтори: «О».

— Ну «О». А что дальше?

— А дальше, вот на той вывеске, вроде шалашика, это «А»! А вот эта, вроде жука, — буква «Ж»! Ну, хватит с тебя. Ты, Михаила, остановись вот у этого дома, я на минуту забегу!

Когда мама ушла, Михаила сказал:

— Одна мука с твоей матерью. Поди до самого вечера до дому не доедем. Жрать хочется.

 

Царский день

 

Мы подъехали к Новому Собору, я, папа, н кучер Ми-хайла. Дедушка был внутри Собора. Мы должны его до­ждаться и уследить, когда он будет выходить из дверей.

Народу кругом было очень много, и даже солдаты стоя­ли между самим собором и колокольней. Михаила сказал, что они стоят вольно. Все они были в белых рубашках. А ружья стояли шалашиком, штык к штыку. Молоденькие офицеры друг с другом разговаривали, и тоже все — в бе­лых мундирчиках с золотыми пуговицами.

Папа велел подъехать к «самому концу службы», а то дедушку долго будет дожидаться.

Для лошади своей мы еле-еле нашли место около забо­ра Липок. Всё кругом лошади, лошади и все коляски та­кие нарядные, одна другой красивее, куда нашей пролёт­ке тягаться с ними!

Михаила кивнул на что-то головой и сказал отцу:

— Губернаторская пара! Отец посмотрел:

— Хороши караковые!

Караковые лошади — это когда они почти вороные и все блестят, а на животе и на груди, у шеи, чуть-чуть шо­коладкой отливают!

Кучер губернаторскими правил здоровенный, с чёрной бородой, особенно зад был толстющий, армяк у него — безрукавкой, а рукава — синие шёлковые. Маленькая ша­почка с отвёрнутым полем, а в ленту круглой тульи засу­нуты два павлиньих пера: как мотнёт головой, так они и мотаются.

Кругом казаки, их не так много, всё-таки. Я считать не умею, но их больше пяти. Лошадки у них рыженькие, мень­ше, чем губернаторские, но все с сёдлами... У казаков го­лубые лампасы и на фуражках тоже голубые околыши. Все с саблями и с нагайками.

Михаила говорит: «Оренбуржские: вроде петербуржские, но, видать, похуже».

Самое лучшее всё в Петербурге... Там сам царь живёт с царицею и всё там золотое да серебряное... Папа там был, всё видел, всё разузнал и приехал опять в Саратов жить.

Собор у Липок хороший, так сказал папа; его тоже строил какой-то «петербужский», не знаю кто! Сам в Са­ратов приезжал и строил.

Кругом с четырёх сторон белые столбы, папа говорит, что это он хотел как будто «римский храм» выстроить. Ес­ли дом ещё лучше, чем петербужский — то «римским» на­зывается.

Но папа не любит объяснять, а смеётся и говорит:

— Потом, потом узнаешь всё, римский храм даже!

Над самыми столбами вроде перекладины, а в перекла­динах — окошечки сделаны, а из каждого окошечка мужик бородатый на улицу смотрит. Некоторые, конечно, в Лип­ки смотрят. А кто-то и на Волгу, и на саму Покровскую сло­боду.

Но не живые мужики, а тоже сделанные, белые, вроде, конечно, игрушек, а всё-таки рассматривать их очень, очень весело!

Папа сказал, что это — «ратники двенадцатого года». Но что это такое... не сказал!

Вот это и есть «Храм», а все остальные городские церкви у нас обыкновенные, только в разные краски выкрашены!

А кругом колокольни, прямо в железные желобки, дере­вянные ручки от флагов вставлены. Флаги по ветерку то распустятся, то опустятся. И кругом, куда ни посмотришь, всё флаги, флаги, флаги!

Вдруг всё зашевелилось и солдатики расхватали ружья, офицерики бросили разговаривать и к солдатам подошли. Скоро вышел из дверей сам генерал — он всеми нашими войсками саратовскими командует... и кто-то крикнул:

— Смирно! Равнение направо!

Но я не видел, кто это крикнул, да и генерала мне было не видно, так как все, кто сидел в колясках, все встали!

Михаила меня на козлы взял и всё-таки трудно было ге­нерала рассмотреть. Он чего-то буркнул, неизвестно чего, а солдатики как рявкнут и пошли лаять, как гончие со­баки: «Гав, гав! Гав, гав!».

Но красиво всё у них вышло... А генерал ещё что-то про­бурчал и в конце слово «Орлы» так явственно сказал, а солдатики опять: «Гав, гав! Гав, гав!».

Это и есть Царский день, когда флаги и когда солдати­ки кричат!

Потом кто-то около солдат крикнул: «Плечо!» И вдруг штыки, которые плохо было видно, все как один вверх ще­тиной поднялись и на солнце засверкали...

Потом кучер губернаторский вместе с казаками к самой лестнице, которая ведёт к белым столбам, подъехали, и там кто-то в очень смешной чёрной трёхугольной шляпе с белы­ми перьями и в чёрном мундире, вся грудь и живот в золоте, крупными листьями расшита, и ордена какие-то, и лента красная, а брюки светлые, как подштанники, толь­ко потолще сукно, а цвет — чай с молоком!

Папа сказал:

— Вон, смотри, у него на ленте большой ключ висит, это тебе интересно будет! Он, значит, «камергер».

Это в тюрьме «камеры» бывают, но камергер, верно, что-то не то, очень уж много золота на нём. А ключём он все-таки что-то запирает.

Народ идёт, идёт, а дедушки нашего нет как нет. Михаила сказал:

— К кресту приложиться еле-еле пробьёшься! Народу тьма-тьмущая. Владимир Данилович человек правильный... Как же уйти и не приложиться...

— Да уж... — сказал папа. — Без приложенья уйти никак нельзя... Обед без мяса!

— А солдатики все ко кресту прикладываются? — спро­сил я.

— Нет! Обойдутся и так!

Наконец, между столбов дедушка появился. Папа ма­хать носовым платком стал. Но он всё не в нашу сторону смотрел.

Но вот дедушка сошёл со ступенек. Надел беленькую фуражечку, козырёк большой, а тулья маленькая, узень­кая! Нахимовская фуражечка. Теперь уж такие фуражки не носят — козырьки маленькие.

Идёт дедушка в чёрном суконном сюртучке, орденочки поблёскивают, а ярче всех крестик на апельсиновой ленте с чёрными полосками. Как какой-нибудь солдатик увидит этот крестик — честь отдаёт. А дедушка тоже ему отвеча­ет. Маленький крестик, а все его видят.

Но вот увидел нас дедушка, и мы все уселись. Они рядышком, вдвоём, а я — против них, под спиной у Михаилы!

У кондитерской «Жан» много баб стояло с корзинами и в корзинах букеты. Папа остановился и купил три букета: два с одними ландышами, а один — в середине кружочек, незабудки голубые ,а кругом — опять ландыши!

— По «пятаку» пришлось отдать, меньше никак не от­дают! Праздник!.. А денёк-то какой!

—Ну, Михаила — домой!

Едем, а кругом всё флаги, на каждом доме —флаг!

— Запомни, Владимир, — сказал папа. — Наверху белая полоса — это православие, ниже его синий — жандармский цвет, это самодержавие, а в самом низу красный, это на­род! Повтори...

— Да оставь ты ему голову забивать, — сказал дедуш­ка. — Нельзя слова большого значения запоминать, как по­пугай!

Помолчали. Выехали на Московскую.

— Сегодня, — сказал дедушка, — епископ Гермоген слу­жил торжественно, с таким вдохновением!

— Будто уж и с вдохновением! — усмехнулся отец. — А, впрочем, старается, грехи прошлые замаливает. Александр Третий выкинул его из гвардии за мужеложество, так он перед сыном «вдохновение» своё показывает! Папаша на­шего царя был мужик крепкий и не очень-то аристократиков по голове гладил!

Алексей! — резко сказал дедушка. — Не развращай в моём присутствии народ! — и он показал на спину кучера.— Или я сейчас же сойду и пойду пешком!

Спина Михаилы, оказывается, «народ», который на фла­ге красной кумачной полоской обозначен!

— Ну, не буду, не буду! Денёк-то, денёк-то какой! Ни единого облачка... Ну и аромат у ландышей! Посмотрим, что-то нам Дарья Михайловна приготовила к чаю после торжественного богослужения.

Отец мой был шутником и всему, даже неприятным раз­говорам умел придавать весёлый характер!

Дедушка прошёл прямо к нам в дом, не заходя в свой «флигель» снять сюртук с орденом! Вероятно, хотел побыть ещё некоторое время в праздничном состоянии!

Дедушка поздоровался с мамой Марусей. Мы сели за стол. Самовар кипел!

— Сегодня у нас пирог с мясом и луком. Капуста уже не вкусная! А Володичке — маленький пирог с морковью и яйцами, — заявила Дарья Михайловна.

— Ну, Алексей! Выпьем зубровки. Двенадцать часов. На кораблях склянки бьют, можно и обеденную чарку выпить! Однако, я не слышал, чтобы кто-то бил стёкла... Дедушка налил себе и папе зубровки.

— Мария Ивановна! Может быть и вы с нами выпьете? Для торжественного дня!

Мама хотела что-то сказать, но папа как-то особенно на неё посмотрел, смешно сморщил нос.

— Ну, торжество, так торжество! Пол-рюмки выпить смогу, только мне мадеры! — сказала мама.

А пирог на славу! Мне положили и мясного, и морков­ного.

— Напрасно вы его мясом пичкаете, — сказал дед, вы­пив рюмку. — Капуста, морковь, гречневая каша на пост­ном масле — вот его еда! Мясо делает желудок дряблым!

Отец и мать промолчали.

— Командующий войсками был... губернатор... Епископу шесть благочинных помогали служить... Редкое зрелище. Хор изумительный! Ладан, говорят, только что из Аравии или Сирии прибыл.

— Что же это за Сирия такая? — спрашиваю я.

— Это страна такая. А смола из их сосны ладаном назы­вается.

— А я думал, там одна сирень растёт!

— Не говори глупостей! — сказал папа. — Однако, откуда же у нас это слово — сирень?.. Оно торчит в русском сло­варе одиночкой, у него нет родни, близких слов, кроме, ко­нечно, производного — сиреневый. Нет, есть ещё и птица Сирии... А, впрочем, может быть, ты не так глуп, Владимип! И всё это пришло к нам из Сирии, — мой отец любил языки, хорошо знал латынь, греческий и очень хорошо — немецкий.

— «Сирень цветёт... Вот он... идёт... А сама другого любит», — пропел я.

Все в испуге замерли.

— Откуда ты этого набрался?

— Горы! Горы! — сказал дед — Через забор слышит!

— Кстати, папаша, интересный снимок из «Иллюстрась-он». Вам это будет интересно. Отец принёс какой-то журнал и указал на фотографии.

— Это — семейство буров!

В центре сидел маститый мужчина с ружьём, револьве­ром и изрядным количеством патронташей, почти таких , же, какие дядя Николай Михайлович берёт, когда идёт стрелять уток. Его окружают шесть человек, сыновей, млад­ший — почти мальчик. Все вооружены до зубов.

— Как вам это нравится? — протянул журнал отец, по­ка дед разыскивал свои очки.

— Да! Свою свободу они даром не отдадут! Молодцы! Люди! Граждане! Дед сказал:

— В Африку поехало много наших офицеров, взяв от­пуск по семейным обстоятельствам... Государь секретно дал приказ засчитывать им годы службы, хотя офицерам в от­пуску по семейных делам срок службы не засчитывается!

— Ну, что же, — сказал отец, — пускай поучатся воевать у англичан... у буров...Поди, отстали, как и во всём про­чем!

— Алексей! — строго сказал дед — внука моего прошу не развращать... с пяти лет... Опять за старое.

«Народа» у нас в столовой не было... Мой милый весё­лый папа, если не было «народа», не прочь был развратить и меня.

— Это всё добровольцы из петербуржских и московских гарнизонов. Средства надо иметь, чтобы до Южной Афри­ки за свой счёт доехать. Да и английским или немецким языком хорошо владеть надо. Ведь наши офицеры намерены командовать.. Своего звания не уронят. Голландского язы­ка, конечно, никто не знает.

— А разве есть голландский язык? Я думал, что есть только сыр голландский! — сказал я.

— Алексей! Второй раз мальчишка вступает в разговор старших! Когда-то надо начинать его воспитывать... Нака­зывать, оставлять без сладкого!

Тут вмешалась мама:

— Вот видишь, что дедушка говорит. Вечером не дадим тебе сладкого!

— Ну, лето пускай ещё дикарём порастёт... Ну, а с осе­ни начнём жучить!

— Слышал, Владимир! Жучить начнём!—улыбнулся папа.

...Я так отчётливо, на всю жизнь, запомнил и это май­ское утро, и эту фотографию отца с сыновьями, и это сло­во «бур», которым называли этих сильных, свободных, му­жественных людей, а главное, запало мне в мальчишескую душу то уважение, восхищение, которое питали, к ним все русские люди!

Фотография этого семейства до сих пор стоит перед моим умственным взором, хотя больше никогда в жизни я её не видел.