Милашевский В.А. Глазами пятилетнего // Детская литература. М.,
1985. № 6. С. 33-35.
Владимир Милашевский
Глазами пятилетнего
Ах, если бы
можно было снова оказаться в эпохе
собственного детства!
Этот мир, все еще где-то в нас живущий! Как
хотелось бы в него войти, “погулять” в нем!
АЛЕКСАНДР БЕНУА.
“Дягилевская выставка”
Это
что, воспоминания? Нет... Я не люблю это слово “воспоминания”. Это — картинки,
кадры. Не все ли равно, когда их записать? На другой день вечером или через
семьдесят три года? Раз все это видится, как будто было вчера.
Я точно придерживаюсь одного года. В 1898 году
мне было пять лет.
В 1898 году Ленин с Крупской жили в Шушенском.
Репин
делает портрет Толстого,— он пашет на сивой
лошадке. Творили В. Васнецов, Врубель, Серов, и краска на их полотнах еще не
успела просохнуть. Левитан пишет свои лучшие вещи.
Чехов уже виден во весь свой рост. В 1898 году
возник журнал “Мир Искусства”. Первая
постановка “Щелкунчика” Чайковского.
Я иду с нянькой по солнечной стороне саратовских
улиц...
* * *
Вот
идем мы по улице — я и молодая девушка. Ее зовут Груша. А иногда, очень редко, Аграфена.
Лицо
у нее такое, которое должно быть у молодой
девушки, не лучше, не хуже. Рост тоже такой, как нужно.
Это
если смотреть на нее дома. Ну, а на улице, когда мы выходим гулять или купить что-то,
то тогда дело другое. Тогда она — заглядение! Перед выходом свеклу разрежет,
немного щечки смажет, из чугунка у русской печки
уголек березовый вынет, перед зеркальцем брови подведет,— а они у нее
плоховато видны,— ну, тогда... держись!
Это
она невидимым парням так говорит, которых мы на улице встретим.
На
ней черный жакет, не очень длинный, но верх ног закрывает. Узкая пережабинка посредине жакета. Наверху толсто, внизу около
ног толсто, а в середине — узенько. Точно мешок перетянул сильный мужик
для дальней дороги.
Жакетка
на зимнем солнце блестит черными ровными
пятнами. Одно пятнышко размером в конверт письма светлое, как лезвие ножа, а рядом сразу угольно-черное, потом
дальше идет плешка опять светлая, и так вся кофта. Чуть-чуть она повернется, и
те пятнышки, которые были самыми черными, светлыми становятся, как Волга
на солнце. Блестят!
Если
вороную лошадь хорошо вычистить и потом щеткой в разные стороны загладить, то
спина и круп ее будут так же блестеть.
А
рукава! Как надутые пузыри, так и топорщатся,
что крылья у бабочки, вот-вот моя Груша улетит. Я на фотографии видел,
что у артистки-певицы такие же рукава. Не лучше!
На голове у нее платок пуховый, вязаный, бело-желтый,
как мороженое сливочное.
Вы
на нее можете взглянуть, мой современный читатель! Картина Грабаря “Март”,— это
она там изображена.
Ну, когда она по улице идет, все мужики и парни
улыбаются.
На
мне — синяя поддевочка, на лисьем меху. Мой дядя, Николай Михайлович, эту лисичку
убил. Поддевочка что надо! Грудь и спина в
обтяжку, а ниже пояса полы свободные вокруг ног пляшут. Горло стойкой на
одном крючке; чтобы не продувало горло, маленький платочек повязан. На голове
шапочка, вся в мелких вихрах,— мерлушкой называется эта шкурка. Одно ухо замерзнет,
налево шапку подвинешь, теплое ухо тоже начинает
мерзнуть, так и двигаешь теплую шапку по голове.
Ну,
если мороз сильный, то башлык еще сверх шапки надевается. Длинные концы его вокруг шеи обматывают, но это когда уж очень
морозно и сильный ветер. Башлык из верблюжьей шерсти золотым галуном обшит. На
конце башлыка, на самом его углу, на шлыке, золотая кисточка пришита.
Живот поясом охвачен красным шерстяным, концы сбоку
висят. На ногах валеночки.
Идем
рядышком, в город.
Наш
дом на горах. Он стоит на той улице, которая прямо к мосту через Глебучев овраг
и рядом с Большой Горной. А Горная опоясывает Соколову гору поперек, как ремень
на животе.
Мост
перешли, идем в гору, и вот на правой руке
стоит очень смешной и занятный дом. Дом не дом, церковь не церковь. Окошки наверху круглые, и в середине их
вниз висюльки с язычками свешиваются. Между
окнами столбики в виде бадеек из-под простокваши.
И
много-много кирпичей из стены выступает уголками. Ерошатся.
Около входа икона висит — “Богоматерь”. Это я знаю! Над
ней железная полукруглая крыша. Конец ее весь вырезан, уголочки жесткие торчат.
Крыша
— это чтобы “Богоматерь” под дождем не
мокла и чтобы снег личика ее не облеплял.
Под иконой кружка на болтах и обруч железный с тяжелым
замком. Это деньги туда надо класть, они с гулом на дно будут падать: копейки, семики, алтыны и тяжелые пятаки.
Но
Груша что-то не очень в кружку деньги бросает. Не хочет послушать, как они
будут на дно падать.
—
Это киновея,— сказала Груша.
Какой радужный звук, точно птица золотая пролетела с
розовыми перьями на го- ^ ловке! Райская птица, нездешняя! Киновея!
—
А что же это такое?
—
А это “наши” с вашими попами здесь спорят. У нас тоже есть такие, все писание превзошли,
ни одного словечка не уступят. Старички — люди правильные. А у вас неправильные,
непутевые, “казенные”!
Ох!
Какое слово! Вроде казни, то есть убийства живого человека.
—
Только и знают на пасху яйца да творог отбирать,— продолжает Груша,— а то и поросятинку зацепят да в карман сунут... Ко
святому дню!.. А в писании они ничего не
понимают... Ох! Я тоже не люблю этих православных. Лучшие куски себе в рот
суют!
—
Груша! Но ты же наша, ты живешь с нами, а говоришь: “наши”, “ваши”! Разве я
тебе чужой!
— Вот так и выходит дело — ваши да не наши!
Мы
поднялись к Московской улице и идем направо. Мы часто ходим в аптеку. Папе порошки
покупать. “Цицитином” называются.
У
него голова по утрам болит, он долго ночью
читает. Так кухарка, Дарья Михайловна, говорит. Она все знает, грамотная. Даже
читать умеет. Груша не умеет, она и так хороша!
По вечерам Дарья Михайловна ее учит, так мама ей
велела, да что-то не выходит ничего. Поучатся, поучатся, а потом болтать начнут
о мужиках, который лучше, который хуже.
Аптека
тоже хороший дом, но до киновеи ему далеко, бадеек нет и кирпичи не выступают
нарядно и хитро.
К двери лестница идет, полдороги занимает. Всем
обходить эту -лестницу надо. Лестница во второй этаж идет, с железными перилами, ступеньки все в ледышках, того и
гляди поскользнешься, упадешь.
Груша
меня за руку держит. Лестница с двух сторон
горкой устроена. И с того боку можно к двери подойти. По ту и другую сторону два окна большие. А посередине окон
шары с какой-то цветной водой. В одном шаре зеленая, в другом малиновая.
Пройдет много, много времени, и я изображу эти шары
в иллюстрации к “Мадам Бовари”, в окнах аптеки Омэ.
Сам
Бодлер описал эти шары.
Но
это — “взрыв”! В психику пятилетнего Володи ворвались мысли Володи очень, очень
большого, скажем даже, старого, хотя слово это
очень неприятно... Володи 1971
года.
А
ведь я, рисуя аптеку Омэ, помнил и Грушу, и шары, и эту лестницу.
Однако
как это чудесно, что впечатления мальчика Володи какими-то тонюсенькими
ниточками привязаны к ощущению мира такого
большого, зрелого, состарившегося Володи!
И
ведь не рвутся же они!
*
* *
Я
не могу даже вспомнить, когда я, живя в Саратове с ранней поры “впечатлений бытия”, впервые сел в лодку или взошел на
палубу парохода и эта стихия движения воды вошла в мою душу.
Волга, ее берега, села, деревни, горы, поросшие
лесами, ее “обрывы”, так причудливо отражающиеся в вечно бегущей воде, прочно вошли и отразились в глубинах моей
памяти.
Отразились
и люди: “свои”, живущие на ее берегах, и
чужестранцы, для которых волжские воды были путем-дорогой.
Древний
великий путь человечества.
Арабы
оставили о нем свои записи до того, как оформилась “Русь”.
Я
еще дошкольник, как теперь говорят,— тогда
этого слова не знали. Ценность личности ребенка не связывалась со школой.
Но я знаю не все, а несколько букв букваря, могу
прочесть на бело-розовом щите над колесами парохода слово “Гоголь” и очень рад этому, а вот “Александр Невский” прочесть еще не
могу.
Отец против того, чтобы я рано стал “книжником”.
“Пусть его учат факты природы, увиденные им самим!”
Я с матерью еду на пароходе “вверх”, в Казань.
Ах, как я хочу, чтобы мне купили “казанские
сапожки”, сафьяновые, расшитые цветами и листьями, которых нет на свете. Небывалые узоры — розовые, бордовые, дико-сиреневые
и зеленые. Зеленого такого тоже нет на свете! Нет такой травы, нет таких
листьев...
Но
я видел один раз такой камень и запомнил
его название — малахит. Какой красивый камень!
Отец мне сказал, что его вырубают из скал на
Урале. А что такое Урал, не сказал. Верхняя палуба парохода. Около окошечка из
нашей каюты — маленький столик и скамеечка. Мы сидим с мамочкой у своего окна.
Уже обедали.
Человек
в белой куртке накрыл наш столик скатертью
и принес нарезанный хлеб, соль и перец. Потом долго не приходил и принес
тарелки.
—
Водочки или пивка не прикажете ли? — спросил он мать. А она сказала:
—
Нет, не прикажу! Скорее осетрину несите!
Потом он принес осетрину с кислой жареной капустой и
черными горькими ягодами.
Мы едим и глядим на берега, а они бегут, бегут! Буксиры
с баржами, много, много их! Мы их всех обгоняем.
Мы
ведь едем на “Самолете” — розовой краской выкрашен.
А белые, большие и пузатые — это “Кавказ” и “Меркурий”.
Мы их тоже обгоняем. У нас потому и билеты дороже.
—
Мама! Вот “Кавказ” — это горы, это я знаю. “Погибельный Кавказ” — тоже слышал,
а что такое “Меркурий”?
— Это... так, бог такой раньше был...
—
Бог? Какой же это бог? Он ведь один, бог-то?
— Ну ладно, отец потом объяснит! Посмотри, вон
какое-то село большое... Богатое — белая церковь!
—
Но мы останавливаться не будем?.. Мы ведь “Самолет”!<…>