Иванчин-Писарев А.И. Глеб Успенский и революционеры 70-х годов // Былое. СПб., 1907. № 10. С. 44, 56-58.

 

А. Иванчин-Писарев.

Глеб Успенский и революционеры 70-х годов.

I.

 

По цензурным условиям 1902 г., в «Материалах для биографии Г.И. Успенского Н.К. Михайловский не мог определенно говорить об отношениях Г.И. к революционерам 70-х и 80-х годов, и читателю этих «Материалов» предоставлялось лишь догадываться, какую роль играли эти люди в жизни Успенского, когда «он искал того равновесия, той гармонии отношений и пропорций, гармонии целей и средств, мысли и дела, разума и совести, которой не находил в себе и в непосредственно окружающей его жизни»[1].

«Он находил гармонию целей и средств, мысли и дела, разума и совести... в живых людях,—говорит Михайловский,—вроде девушки «строгого, почти монашеского типа», перед которою он почти молитвенно преклонялся. В некоторых своих очерках он сам рассказывал, как «выпрямляли», счастливили его так в явление жизни. К числу их принадлежал и оригинал героя романа или повести «Удалой добрый молодец».

Теперь важно расшифровать эти строки Н.К. Михайловского.

Гл. И. Успенский, по своему характеру, не мог быть активным революционером, но его недовольство «существующим строем», глубокое понимание истинных причин всяких «неурядиц», искренность и прямота—всегда тянули его в сторону представителей активного протеста. В них он видел людей, беззаветно преданных родине, неспособных ни на какие сделки с совестью, и даже завидовал им.

<…>

V.

Всего оригинальнее было выступление Гл. Ив. в роли «самозванца». Как известно, среди сторонников разных течений революционной мысли начала 70-х годов совершенно особую позицию занимали единичные личности, мечтавшие организовать бунт на почве слепой «веры в царя». Судебная хроника отметила активное участие Я.В. Стефановича и Л. Дейча в Чигиринском деле, где фигурировала «золотая грамота», приглашавшая от имени царя отбирать у панов землю и, в случае сопротивления, расправляться с ними «своими средствиями». Задолго до этого дела, сторонником еще более замысловатого плана был саратовский уроженец, из дворян, Г. Если Стефанович строил свою попытку на недомыслии крестьян относительно Александра II, связавшего свое имя с уничтожением крепостного права, то Г. исходил из предположения, что при крестьянском невежестве достаточно имени мифического «Константина», чтобы организовать бунт. В саратовских кружках молодежи этот взгляд не встречал сочувствия, и, при оценке Г., отмечался, как курьез в его миросозерцании вообще оригинального человека. Говорили о его редкой способности к пропаганде среди крестьян при умении владеть в совершенстве простонародным языком; говорили о большой склонности к литературе, вероятно, находившей приложение в то время в составлении каких-нибудь прокламаций[2]: но никогда не упоминали, чтобы он пытался претворить в дело свою идею. Несомненно, и сам он, вращаясь среди крестьян, не пускал в ход своего «самозванца».

Но вот судьба сталкивает Г. с Успенским. Как часто бывало в сношениях этого большого писателя и человека с людьми, искавшими общения с ним, последние до такой степени очаровывались его умом, проницательностью и обаятельными свойствами его характера, что чувствовали потребность не только говорить с ним совершенно откровенно, но и проверять правильность своих взглядов освещением предмета с точки зрения любимого писателя. Неудивительно поэтому, что и Г. договорился с Гл. Ив. до своей теории о «Самозванце».

Отсутствие у Гл. Ив. предвзятых взглядов на явления русской жизни, где самому ему приходилось встречать не мало «загадок» и несообразностей, всегда располагало его к наблюдению, к проверке. Надо еще заметить, что в те годы в его характере сказывался временами какой-то игривый задор, толкавший его в сторону поступков, казавшихся в другое время немыслимыми в связи с его обычной сдержанностью... И вот в голове Успенского мелькнула мысль: «а если попробовать «Константина»?

Передать рассказ Гл. Ив. в подробностях, со всеми оттенками его остроумия,—немыслимо. Его манера говорить образами, употреблять неожиданный сравнения, полные юмора, не говоря уже о выразительной мимике и жестах,—не поддаются воспроизведению. Я могу дать лишь жалкий скелет его рассказа, предоставляя тем, кто помнит Успенского, представить, в какую художественную форму отливался, в его личной передаче, этот любопытный эпизод.

Дело происходило зимой, кажется, в Тульской губернии.

— Мы решили попробовать,—рассказывал Гл. Ив.—Ну-ка, давайте, говорю, пустим в ход Константина!.. Распределили роли. «Константином будете вы,—говорит Г.,—а я в роде как его молочный брат—мамкин сын»... Достал он мне тулуп, крытый черным сукном, чтобы его высочество не замерзло в дороге в своем пальтишке на сторожковом меху, а себе—короткий полушубок по колено и треух на голову... Вы видали Г.?... Нет... Нельзя сказать про него: «одно из славных русских лиц»... А в этом костюмчике с своим кривым глазом вышел... истинный мамкин сын!.. Раздобыли лошаденку с дровнями и поехали... Я лежу в санях, закрывшись из скромности воротником, а мамкин сын— на облучке, в валенках...

Лошаденка дрянная, не царского завода... Был воскресный день... Вот приезжаем в первую деревню, мой лейб-кучер приворотил к кабаку. Я лежу, закрылся поплотнее, а мамкин сын пошел в кабак... Что он там говорил, что делал—не знаю, только выходить из кабака в сопровождении двух-трех мужиков и несет бутылку водки со стаканчиком... Снял шапку. «Отведайте, говорит, ваше высочество!..» Меня так и обдало жаром... Ведь не скоро привыкнешь к такому титулу!.. Я взял стакан, стараясь по возможности скрыть свое царское обличье... А мамкин сын, вижу, подмигивает мужикам; поднял руку и произнес загадочно: «Будет—что будет! Недолго уж ждать!..» Он почтительно взял у меня пустой стакан, ушел в кабак; за ним—мужики... Прескверное, скажу вам, положение: быть высочеством и лежать в дровнях в ожидании своего кучера!.. Угостивши верноподданных остатками водки, мамкин сын вернулся наконец; вскочил на облучек, а на крыльце кабака—уже с пяток мужиков... «Помалкивай, ребята! Знай: будет ванна!»—крикнул он и с этими словами стегнул лошаденку... Так мы проехали еще две-три деревни. Г. был великолепен! Какая выдержка! Какое уменье плести что-то несуразное, загадочное... Кажется, вот несусветная чепуха, а суеверные умы что-то улавливают, в простых сердцах загорается надежда... Меня охватила даже оторопь, взмолился: «Разжалуйте, говорю, в простые смертные!...» Заночевали где-то уж попросту. На утро двинулись в обратный путь...—Вот посмотрите, что сегодня выйдет!—сказал Г.—я предупредил что поедем назад.—В этот раз уже не заворачивали к кабакам... И вдруг, представьте, у одной околицы—целая толпа!... встречают с хлебом-солью!... Я закутался поплотнее. Вижу: поснимали шапки, опускаются на колени... Г. остановил лошадь—толпа хлынула к саням. «Рано, православные,—говорит мамкин сын,—рано! Нельзя ему обозначиться!.. Молчок, ребята, молчок!» Я лежу, думаю: унеси, Владычица!... Вдруг: «Ваше высочество, обнадежьте их милостивыми словами!..» Что тут делать? Пробормотал что-то не своим голосом... Уж и натерпелся я страху!—говорил Гл. Ив. и с большой тоской в голосе прибавлял:—А ведь мамкин-то сын прав оказался!..

 



[1] Последние сочинения Н.К. Михайловского. Т. 2. Гл. 7-8. С. 190-191.

[2] Ставши впоследствии эмигрантом, Г. писал в «Набат» П.Н. Ткачева и в «Библиотеке русской и иностранной беллетристики», короткое время выходившей под редакцией А.В. Каменского.