Хлестов Н.И. Памятные годы // Маяковский в воспоминаниях родных и друзей / Под ред. Л.В. Маяковской, А.И. Колоскова. М., 1968. C. 84-105.
Мои
воспоминания о Владимире Владимировиче Маяковском относятся к далекому
прошлому.
В 1909 году я приехал из Саратова в Москву и поступил в филармоническое училище (ныне ГИТИС), в класс сольного пения профессора Донского. Необходимо было найти комнату, а по моим деньгам лучше бы полкомнаты или койку. Цены на комнаты близ училища, в центре Москвы, были для меня недоступны, да и владельцы их, узнав, что я учусь пению, не хотели пускать на квартиру — будет-де беспокойно.
Усталый,
расстроенный, иду я по Долгоруковской (ныне Каляевская). Вижу объявление: «В
глубине двора сдается комната». Слово «глубина» меня обрадовало, наверное,
думаю, будет подешевле. И в самом деле, с улицы дома стояли хорошие, каменные,
здесь жила публика побогаче. Дальше, во дворе, постройки похуже, победнее. А в
самом конце двора, в «глубине» его, я нашел небольшой старый деревянный домик.
Позвонил. Дверь открыла пожилая женщина, которая с первого взгляда понравилась
мне. У нее было спокойное, доброе лицо, умные карие глаза, тихий, ласковый
голос. Одета скромно и опрятно.
Она
показала мне небольшую комнату. Первое, что мне бросилось в глаза,— книги.
Книгами была набита полка над кроватью, стопками лежали они на столе, на
подоконниках. В комнате два окна с простенькими белыми занавесками. Между окон
стол с ящиками, несколько стульев, две железные простые койки, вешалка. Ничего
лишнего, но все необходимое было. В комнате чисто, светло.
Я
спросил:
— А
почему здесь две койки?
Хозяйка,
смутившись, ответила, что в этой комнате живет ее сын.
—
Он не будет вам мешать, дома бывает мало и здесь будет только ночевать.
Видимо,
она беспокоилась, что мне не понравится соседство ее сына, а я, наоборот,
обрадовался: наконец-то; я нашел то, что искал, — полкомнаты.
Хозяйка
назначила за комнату небольшую плату, намного меньше тех, где я побывал, и мы
договорились. Я счел своим долгом предупредить, что учусь пению. Ожидал, что ей
это может не понравиться, но она, внимательно посмотрев на меня, сказала:
— У
нас в квартире живет близкая подруга дочери, у нее есть пианино. Я попрошу ее,
и, думаю, она разрешит вам им пользоваться. Она студентка, уйдет на лекции, а
вы будете играть.
Эта
добрая, сердечная женщина была Александра Алексеевна Маяковская, мать будущего
великого поэта. Она открыла мне дверь в квартиру Маяковских, где я встретил
внимание, заботу, дружбу и прожил лучшие годы своей жизни.
Поселился
я у Маяковских в тот же день. Познакомился с дочерями Александры Алексеевны —
Людой и Элей. А сына ее дома не оказалось. Рано вечером я лег спать.
Утром
проснулся, чувствую, что на меня кто-то смотрит. Открыл глаза. Вижу, напротив
лежит юноша и разглядывает меня. Он смотрит на меня, я на него. Лежим, смотрим
друг на друга и молчим. Потом он пробасил:
— Я
слышал, что вы поете.
—
Да, я приехал в Москву учиться пению.
—
Это очень хорошо. Ну-ка спойте что-нибудь, — попросил юноша.
Лежа
на койке, я запел романс Гречанинова «Узник». Я пел и наблюдал, какое впечатление
производит на него пение.
Сижу
за решеткой
В
темнице сырой,
Вскормленный
в неволе
Орел
молодой,—
пел я. И вижу,
лицо юноши стало сосредоточенным, даже мрачным. Потом он как-то встрепенулся,
поднялся на койке, я тоже. Все время, пока я пел, он очень внимательно слушал
меня, и его лицо так выразительно реагировало на мое пение, что я еще больше
воодушевился, и, когда дошел до кульминации:
Мы
вольные птицы,
Пора,
брат, пора,—
оба мы в белье
вскочили с коек, он взмахнул головой, потом руками и сам стал похож на какую-то
большую птицу. Конец романса мы закончили вместе:
Туда,
где за тучей
Белеет
гора,
Туда,
где синеют
Морские
края,
Туда,
где гуляет
Лишь
ветер да я.
Тут
он схватил меня, завертел, закружил по комнате и загудел своим басом:
—
Здорово поешь, молодчина, очень здорово!
Это
необычное знакомство как-то сразу нас сблизило, подружило. Мы перешли на «ты»,
я стал называть его Володей, он меня Николой.
Когда
я поселился у Маяковских, им жилось трудно.
После
смерти отца, Владимира Константиновича, семья чувствовала себя осиротевшей. К
тому же и материальное положение их было тяжелое. Александра Алексеевна была
удручена смертью любимого мужа, нуждой и заботой о детях. Но она не теряла
бодрости и старалась изо всех сил помочь семье: сдавала комнаты, готовила обеды
квартирантам и вела все хозяйство, работая от раннего утра до позднего вечера.
Людмила
Владимировна, красивая девушка, с твердым, волевым характером, тоже всецело
отдавала свою жизнь семье и имела большое благотворное влияние на младших:
брата Володю и сестру Олю. Много раз я слышал, как Оля и Володя говорили между
собой:
— А
ты спрашивал Люду, она разрешила тебе это?
Оля,
эта веселая девушка, рассказывая об отце, делалась тихой, серьезной. С такой же
любовью, с тем же выражением она говорила о своей старшей сестре. В
затруднительных случаях Володя и Оля шли к Людмиле Владимировне и всегда
получали добрый совет.
Никогда
в семье Маяковских я не слышал грубых слов, окриков, ссор, даже замечаний. Трудовая
жизнь Александры Алексеевны и Людмилы Владимировны, их высокие моральные
качества, безупречный образ жизни оказывали большое влияние на Володю и Олю, и
они старались во всем подражать им, брать с них пример. Оля и Володя всегда
называли Александру Алексеевну «мамочкой». Володя очень любил свою мать. Часто
вечером Александра Алексеевна садилась отдохнуть в старенькое кресло, Володя
устраивался у ее ног на скамеечке, и так подолгу сидели они, о чем-то тихо
беседуя.
Оля
была веселая, подвижная, очень остроумная девушка. Придумывала всякие игры и
проказы. Приходя из гимназии, она вносила большое оживление: острила,
рассказывала что-нибудь смешное, заразительно смеялась, тормошила Володю, и мы
поднимали шум, крик, беготню по коридору. Но достаточно было появиться Людмиле
Владимировне и сказать: «Мама отдыхает»,— и все сейчас же затихали.
Часто
у нас собиралась молодежь: подруги Оли, мои товарищи — музыканты, певцы.
Сходились в комнате подруги Людмилы Владимировны — Буды Степановны, где было
пианино. Пели, слушали музыку, Володя читал стихи, танцевали. Оля любила
танцевать, а Володя хотя и не танцевал, но был вожаком наших собраний. Людмила
Владимировна переносила свой мольберт к Буде Степановне и работала. Иногда,
выглянув из-за мольберта, бросала какую-нибудь остроумную реплику. Заходила к
нам и Александра Алексеевна, просила что-нибудь сыграть или спеть. Ее просьба
сейчас же исполнялась.
Людмила
Владимировна училась в Строгановском училище, но кроме учебы выполняла много
частных заказов и своим заработком значительно облегчала положение семьи. Случались
такие дни, когда у Маяковских утром к чаю не было хлеба, и тогда Людмила Владимировна
доставала необходимую монету, возможно, из аванса, выданного ей на покупку материала,
и хлеб появлялся. Не помню, чтобы Людмила Владимировна пошла хотя бы в кино или
погулять, она только посещала выставки по искусству. Остальное время все
работала, работала.
Маяковские
жили небогато, но никогда не голодали, и умели находить выход из затруднительных
положений. Обстановка в квартире была скромная, всегда чисто, убрано. Прислуги,
как тогда называли домашних работниц, у них, конечно, не было. Все делали сами,
главным образом Александра Алексеевна, остальные помогали по мере возможности.
Они
много читали, особенно Володя, интересовались музыкой, живописью, скульптурой,
литературой. Все новое, прогрессивное, передовое всегда вызывало у них большой
интерес и находило живой отклик.
Дружба,
внимательное, чуткое отношение друг к другу, царившие в семье Маяковских,
благотворно влияли на всех жильцов. Все мы жили дружно.
Однажды
кто-то из Маяковских достал два билета в оперу «Фауст» с участием Шаляпина.
Всем хотелось послушать знаменитого певца. Видя это, Людмила Владимировна
предложила разыграть билеты по жребию между всеми живущими в квартире. Билеты
достались Буде Степановне и мне. Все были довольны, что именно мне, певцу,
достался билет. Оля наказывала:
—
Хорошенько слушайте, все запомните, потом нам расскажете, споете и изобразите
шаляпинского Мефистофеля.
При
этом забавно запела:
На
зе-е-мле-е ве-есь ро-о-д люд-ской...
Шаляпина
я слышал в первый раз, и его исполнение Мефистофеля поразило меня. Я запомнил
все арии и пел их дома, изображая Мефистофеля. Не знаю, как это получалось, но
Оле и Володе нравилось.
К
нам часто приходил мой товарищ — Николай Петрович Артемьев. Он тоже учился у
Донского, имел хороший бас и часто пел у Маяковских. Оба мы были Николаи, и Оля
называла меня «Коля-баритон», а его «Коля-бас». «Коля-бас» тоже дружил с
Володей, ходил с нами на прогулки за город.
Когда
я поселился у Маяковских, Володе было шестнадцать лет. Это был не по годам
развитый, начитанный, одаренный юноша. В его библиотеке я нашел сочинения
Некрасова, Толстого, Гоголя, Горького, Достоевского, Чехова, Ибсена и других
классиков литературы; книги по философии и политической экономии — сочинения
Фейербаха, Дицгена и других авторов, а также учебники по алгебре, геометрии,
физике, литературе, латыни, по немецкому языку. Одно время он готовился сдать
экзамен за полный гимназический курс, но, как я потом узнал, не смог этого
сделать из-за ареста. Оказалось, Володя не получил законченного образования.
Лет пятнадцати он вступил в большевистскую партию, вел активную
пропагандистскую работу, и ему пришлось уйти из пятого класса гимназии, так как
его могли исключить без права поступления в другие учебные заведения.
Недостаток образования он усиленно пополнял упорными занятиями, систематически,
углубленно изучал научную и художественную литературу.
Разумеется,
Володя ничего не рассказывал мне о своей подпольной партийной работе. Но вот
однажды я пришел домой и, как обычно, позвонил. Дверь мне открыл пристав. Меня
тут же обыскали, допросили и без всяких причин отправили в Сущевскую тюрьму.
Сначала
меня посадили в камеру одного. Я впервые попал в тюрьму, да еще в одиночную
камеру. Сидеть одному тоскливо. И стал я потихоньку напевать все, что знал:
песни, романсы, арии. Хватило почти на целый день, и было не так грустно. На
следующий день перевели меня в другую камеру, а там оказался Володя Маяковский.
Мы оба очень обрадовались.
—
Ага,— говорит Володя,— и тебя, Никола, тоже забрали... Ну меня-то уж ладно, не
в первый раз, а вот тебя-то как же это захватили?
Я
рассказал, что у них в квартире полиция устроила засаду и всех, кто приходил,
обыскивали и отправляли в тюрьму. Вот так и я попался. Володя присвистнул:
—
Вот оно что, а я и не знал об этом... Меня-то утром на улице зацапали. Да...
теперь, пожалуй, многих заберут. Только все это без толку, я уверен, что у нас
выставлен условный знак: кого ищут, тех и не поймают. Останется полиция в
дураках. Ну ничего,— успокаивал он меня,— посидишь немного, будешь нам петь,
попросим Люду, принесет книги, займемся чтением. Не горюй, тебя скоро выпустят.
Володя
сильно переменился в тюрьме, как-то окреп, возмужал. В то время среди сидевших
политзаключенных были люди намного старше Маяковского, сидевшие много раз в
тюрьме, бывшие в ссылке. Тем не менее они выбрали его старостой, и он очень
хорошо выполнял эту обязанность: был настойчив, требователен, когда нужно,
гремел своим басом на весь тюремный коридор.
Однажды
нам принесли испорченную пищу. Он настоял, чтобы ее переменили. Иногда
остроумной шуткой смешил надзирателей и заставлял их делать то, что ему было
нужно.
Как-то
я спросил одного из надзирателей:
—
Почему вы его так слушаетесь? Надзиратель усмехнулся:
—
Парень уж очень занятный, а голосина-то какой— ему бы начальником быть или командиром.
Маяковский
сумел объединить заключенных: все наши решения принимались единодушно.
Благодаря его настойчивости нам продлили время прогулок. Он ухитрялся собирать
политических в одну камеру, где я развлекал своих товарищей пением.
В
тюрьме Володя любил читать вслух стихи Некрасова, Алексея Толстого, и читал их
очень своеобразно, разбивая каждое слово, делая всевозможные комбинации.
Например, стихи А. Толстого:
Да
здравствуют тиуны — опричники мои,
он читал примерно так:
Да,
да... д...а
да
здра... да здра... да здравствуют...
да
здравств... уют
уютт...
уютт...
При
этом был очень сосредоточен, внимательно слушал, как звучит каждый слог, каждый
звук. Он настолько увлекался своим чтением, что не слышал, когда я его о
чем-нибудь спрашивал. Меня удивляло такое чтение, и я говорил:
—
Зачем ты так уродуешь слова? Он сердился:
—
Ты ничего не понимаешь, а мне это очень нужно.
Вечерами
Володя долго сидел за книгами, которые
по
его просьбе доставляла ему Людмила Владимировна.
Читал
«Капитал» Маркса. Надзиратель разрешил передать эту книгу в камеру, определив
по названию, что «книга полезная». Читал Фейербаха, Дицгена. Не желая ему
мешать, я ложился на койку, но не спал, а наблюдал его. Время от времени Володя
отрывался от книги и устремлял взгляд куда-то, подолгу сиДел в неподвижной
позе, о чем-то размышляя.
Я
просидел в тюрьме недели три. Улик против меня никаких не нашли и освободили. А
месяца через полтора освободили и Володю.
И
мы по-прежнему стали жить вместе. Часто вдвоем уезжали за город, в Сокольники,
в парк Тимирязевской академии и в другие места. Перед выходом на прогулку
Володя тщательно чистил свою единственную черную сатиновую рубашку и брюки. Он
брал с собой большой альбом в сером холщовом переплете, карандаши, резинку.
Володя обращал на себя внимание прохожих широким шагом, размахиванием рук,
густым, басовитым голосом. Многие оборачивались и глядели нам вслед.
В
парке он вдыхал полной грудью и говорил:
—
Ух, как хорошо, замечательно!
Он
обладал какой-то необычной наблюдательностью, особой зоркостью: умел видеть,
слышать и запоминать то, мимо чего другие проходили. Обязательно что-нибудь
зарисует, запомнит какой-нибудь интересный разговор, остроумное выражение.
Память у него была поразительная. Из каждой прогулки он обязательно выносил
какое-нибудь интересное наблюдение, яркое впечатление.
Вспоминаю
одну прогулку в парк Тимирязевской академии. Был какой-то праздник, много
нарядной гуляющей публики. Володя быстро шагает по парку. Вдруг остановился:
—
Смотри-ка, какой обормот сидит!
И
действительно, на главной аллее сидел типичный буржуй. Мужчина лет сорока, в
светлом, тщательно отутюженном костюме. Лицо надменное, выхоленное. Рыжие усы
закручены в колечки. На брюшке массивная золотая цепочка с брелоками. Руки, с
перстнями на пальцах, уложены на цветном набалдашнике массивной палки так,
чтобы все видели перстни. Рядом с ним женщина под стать ему, богато, но
безвкусно одетая.
Весь
вид их, казалось, говорил: «Смотрите на нас, какие мы богатые, нарядные».
Володя
открыл альбом и стал быстро рисовать. Они заметили, что их рисуют, и, видимо,
были довольны. Мужчина приосанился и выставил напоказ свою золотую цепь. Володя
уже схватил основные черты, потом резко перечеркнул рисунок:
— К
черту, не могу писать эту противную рожу.
Он
снова быстро зашагал по парку. Я устал бегать за ним, предложил вернуться
домой, но он не хотел возвращаться, ничего не зарисовав. Сели у пруда, сидим.
Вдруг Володя опять схватился за альбом:
— Смотри,
смотри, какой парнишка идет!
По
аллее шел мальчик лет шести-семи. Весь его вид резко диссонировал с нарядной
гуляющей публикой. На босых ногах стоптанные башмаки, штанишки немного ниже
колен, застиранная рубашонка неопределенного цвета, на голове забавные вихры
торчат в разные стороны. Он шел медленно и сосредоточенно, запустив палец в
нос.
Володя
стал быстро рисовать и все твердил:
—
Ой не успею, не успею! Как бы его задержать? Когда мальчик поравнялся с нами,
Володя ласково сказал ему:
—
Мальчик, вынь ножку из носика.
Мальчик
остановился и никак не мог понять, о какой ножке ему говорят. Не вынимая пальца
из носа, он с недоумением посмотрел на свои ноги. А Володя, быстро-быстро
рисуя, повторял:
—
Ножку, ножку вынь из носика. Вынь ножку. Озадаченный мальчик продолжал стоять
возле нас, и Володя успел его зарисовать.
—
Ну вот, теперь можно и домой ехать! — сказал он. По дороге несколько раз
любовался рисунком и улыбался.
Запомнилась
мне еще одна прогулка, на Ваганьковское кладбище. Володя взял тогда с собой
краски. Пришли мы на кладбище и стали выбирать сюжет для зарисовки. Я указал
ему на один красивый памятник. Он подошел, прочел надпись: «Купец первой
гильдии Сидоркин» (или Ситников, что-то в этом роде), и говорит:
—
Нет, чтобы я стал рисовать памятник купца, да еще первой гильдии!.. Пошли дальше.
Вышли
мы на самый конец кладбища — открытое место, ни одного деревца. Володя увидел
одинокий покосившийся крест.
—
Вот это я буду писать.
Сел
и начал работать. День был пасмурный, низкие облака, помятая трава,
покосившийся старый крест. Печальная картина подействовала и на меня. Я присел
рядом и стал потихоньку напевать грустные песни: «Долю», «Лучинушку», «Меж
высоких хлебов», «Долю бедняка». Володя писал и слушал.
—
Пой, пой еще,— говорил он.
Особенно
ему понравилась старинная русская народная песня времен крепостного права «Доля
бедняка»:
Ах
ты, доля, моя доля,
Доля
бедняка.
Тяжела
ты, безотрадна,
Тяжела,
горька.
Не
твоя ль жена в лохмотьях,
Ходит
босиком,
Не
твои ли, бедняк, дети
Просят
под окном...
По
просьбе Володи я спел ее еще два раза.
Сидим
мы так час, другой, третий. Володя пишет, а я все пою. Я тогда мог петь целый
день. Потом Володя говорит:
—
Знаешь что, ведь есть хочется, сходи купи чего-нибудь, а я пока порисую.
—
Сходить-то я схожу, а деньги где? — отвечаю я. Он усмехнулся.
— А
вот гляди — гривенник,— и вынул из широких штанин монету.
— А
как же на трамвай, ведь это последний?
—
А, ерунда, тут близко, дойдем пешком. Из Сокольников пешком ходили, а здесь пустяки.
Иди хлеба побольше купи.
Я
принес колбасы и хлеба, и мы принялись за еду.
— А
как ты думаешь, кто лежит под этим крестом? — спрашиваю я Володю.
—
Да уж, конечно, не Сидоркин. Вот про кого ты пел, он и лежит здесь.
Володя
с большим увлечением работал над этюдом, и работа вышла удачная. Я назвал его
этюд «Забытая
могила».
Видя, что он мне нравится, Володя подарил мне его на память.
Летом,
во время каникул, я отвез этюд в Саратов и поручил сестрам беречь его, но в
городе случился большой пожар, и дом, где мы жили, сгорел. Погиб и этюд, о чем
я до сих пор жалею.
Я
прожил у Маяковских две зимы —1909 и 1910 годов. И хотя наши взгляды и
настроения во многом сходились (впоследствии я, так же как и Маяковский,
безоговорочно принял Октябрьскую революцию и стал работать с Советской властью,
для своего народа), Маяковский не любил рассказывать о себе и никогда не
говорил о своей партийной принадлежности и работе в большевистском подполье.
Только позже, уже после революции, я узнал, что он был принят в 1908 году в
члены Российской социал-демократической партии (большевиков) и что принимал его
Владимир Ильич Ветер (партийная кличка — Поволжец).
Между
тем В.И. Вегера я хорошо знал и дружил с ним. Он был мой земляк, саратовец,
прекрасный русский человек, член большевистской партии с 1904 года. Мы
познакомились с ним в 1905 году, когда он учился в реальном училище, вместе
работали в общегородском комитете, руководившем забастовками учащихся в
Саратове. Вегер был председателем комитета. Это был всесторонне развитый,
энергичный, талантливый юноша, блестящий оратор. Когда он выступал, послушать
его приходили не только учащиеся, но и многие родители. Тогда ему было около
шестнадцати лет, но он уже приобрел организаторский опыт, и руководимый им
забастовочный комитет работал четко, слаженно. Забастовки учащихся в Саратове
проходили дружно, организованно. После смерти Маяковского в беседах о нем Вегер
всегда особо подчеркивал, что Маяковский вошел в партию во время реакции, когда
многие неустойчивые элементы отходили от партии, что он встал в ряды партии в самое
тяжелое для нее время.
Летом
1910 года я пригласил Володю Маяковского к нам в Саратов. Там жили моя мама и
сестры Надя и Зоя.
Отец
наш умер рано, не оставив нам почти никаких средств. Нам помогали старшая
сестра и брат. Сестра Зоя училась и работала в земской управе. Я зарабатывал
игрой на скрипке и пианино в кино и других местах. Сестра Надя рисовала, иногда
лепила барельефы для строек и тоже немного прирабатывала. Вот так мы и жили,
вроде Маяковских, небогато, но никогда не голодали.
Когда
Володя гостил у нас, он подружился с Надей и Зоей. Надя училась скульптуре. У
нее и Володи было много общих интересов. Володя ценил способности моей сестры и
помогал ей в ее работе. Они часто и горячо спорили об искусстве. Как помню,
главной темой споров были передвижники. Надя их превозносила. Володя, признавая
заслуги передвижников, говорил:
—
Жизнь меняется, идет вперед, возникают новые отношения между людьми. Революция
1905 года произвела огромный сдвиг в сознании людей, открыла глаза на
несправедливость, несовершенство, убожество нашей жизни. Сейчас нарастают новые
силы для борьбы за лучшее будущее. Все это должно отражаться в искусстве.
Нельзя писать о новом по-старому, нужны новые формы выражения. А что ваши
передвижники? Они уже устарели.
Надя
никак не могла согласиться, что передвижники устарели. Ее поддерживала Зоя, и
они вдвоем нападали на Володю.
Часто
спор переходил на литературу. И здесь неожиданно Володя встречал сочувствие и
поддержку моей мамы. Она говорила просто, но убедительно:
—
Когда я была молодая, книги писались совсем не так, как сейчас. Кто писал так,
как Горький? Никто не писал. Вот и выходит, что Володя прав. Какая жизнь, такие
должны быть и книги.
Володя
очень внимательно, заботливо относился к моей маме, помогал ей в хозяйстве и
говорил мне:
—
Твоя мама такая же добрая, как и моя.
Вообще,
к простым, трудовым людям он всегда относился внимательно, готов был оказать им
помощь. Но резко менялся, попадая в буржуазные семьи, издевался, остроумно, зло
высмеивал представителей привилегированного класса.
Вспоминается
мне одна типично буржуазная семья — мамаша Мария Петровна и пять ее дочерей.
Главной заботой мамаши было, как тогда говорили, пристроить дочек, то есть
выдать замуж. И мамаша приглашала к себе молодых людей, устраивала вечеринки,
танцы, ужины. Мы с Володей случайно попали в этот дом. Мария Петровна считала
себя знатоком живописи, в их квартире было много картин в мещанском вкусе:
пастухи и пастушки с овечками и т. п. Хозяйка явно гордилась своими картинами,
но сомневалась, правильно ли они развешаны. Узнав, что Маяковский художник, она
обратилась к нему за советом. Володя внимательно осматривал ее картинную
галерею и с видом знатока изрекал:
—
Гм... да... Я вижу, вы действительно разбираетесь в живописи. Но, конечно, вы
правы, не то освещение... Необходимо картины разместить в другом порядке.
—
Но как, подскажите, научите,— просила польщенная Мария Петровна.
— А
очень просто,— гремел своим басом Володя.— Повесьте их мазней к стенке, а
холстом наружу.
Мария
Петровна решила принять этот совет за шутку.
В
другой раз она показала нам купленную ею уродливую статуэтку и спросила
Маяковского, не заказать ли для нее стеклянный колпачок, чтобы не разбили ее.
Володя взял в руки статуэтку, осмотрел ее.
—
Да, это действительно вещь,— сказал он.— Где это вы только достали такую? Но
ведь стеклянный колпачок тоже могут разбить и испортить статуэтку.
—
Но как же быть, Владимир Владимирович? — вопрошала хозяйка.
— А
очень просто,— ответил Володя,— накройте ее ведром, кастрюлей или каким-нибудь
горшком — цела будет.
Таких
случаев было немало.
И
Мария Петровна все сносила, потому что, как она призналась мне, Володя нравился
одной из ее дочерей, и «как знать,— говорила она,— может быть, что-нибудь
выйдет». Но, разумеется, из этого ничего не вышло и не могло выйти, так как
Володе был противен весь уклад жизни этой буржуазной семьи.
Однажды
Володя привел к нам домой студента и сказал:
—
Знакомьтесь, мой друг студент Маркиз. Я не стал расспрашивать Володю о Маркизе,
он не любил расспросов. Потом уже я догадали, что Маркиз был из партийных
товарищей Маяковского. Маяковский был с ним в большой дружбе, и с тех пор мы
стали бывать везде втроем.
В
Саратове, недалеко от Волги, находится большой тенистый бульвар «Липки».
Летними вечерами здесь собиралось много гуляющих. Стали и мы ходить туда, как
всегда, втроем. Вскоре вокруг нас образовался кружок молодежи, человек двадцать
— двадцать пять. Собравшись вечером на бульваре, мы веселой гурьбой шли на
Волгу. Брали несколько лодок и отправлялись на Зеленый остров и там веселились.
Разводили большие костры, прыгали через высокое пламя, катались с песчаных курганов,
устраивали борьбу, водили хороводы, играли в горелки. Маркиз демонстрировал
свою силу, ломал или выкорчевывал сухостой для костров. Набегавшись,
усаживались у костров. Володя читал стихи, рассказывал что-нибудь интересное.
Все
мы любили петь. Пели соло, дуэты, а больше хором. Мы знали много хороших
народных, революционных и студенческих песен. Особенно любили студенческую
песню о Чернышевском — «Выпьем за того, кто «Что делать?» писал», народную «У
зори у зореньки». Из революционных песен нам больше всего нравилась «Смело,
товарищи, в ногу». Пели мы и популярную в то время песню «Вечерний звон»,
причем Володя и Маркиз гудели вдвоем: «бом, бом». Пели с большим увлечением,
хор звучал красиво, мощно, выразительно.
Но
вот я стал замечать, что Володя в разгар пения куда-то исчезает. Однажды
проследил за ним и нашел его лежащим на песке, вдали от костров.
—
Ты что тут делаешь? — спросил я.
—
Молчи, ложись, гляди и слушай, как тут хорошо, красиво,— ответил Володя.
Я
лег. Да, действительно, было замечательно. Нагретый за день песок сверху
немного остыл, но глубже был еще теплый. От реки веяло свежестью, прохладой.
Вдали ярко горели костры, доносилось стройное пение наших друзей. Молодые, звонкие
голоса издали звучали особенно мягко, красиво, задушевно. Тихо плескалась
Волга, а над нами во всю ширь раскинулось темное, усеянное яркими звездами
небо. Володя любил глядеть на звезды. Он хорошо знал астрономию, называл мне
отдельные звезды и созвездия. Мы лежали и любовались ночным звездным небом, а
наши товарищи как будто бы для нас пели
нашу любимую:
У зори у з-о-о-реньки
много я-а-а-сных звезд.
а у темной-то но-о-о-ченьки
им и счету нет…
Девушки
были у нас бойкие, любили подшутить над ребятами, сочиняли забавные песенки,
частушки. Больше всего подсмеивались над Маркизом. Он сторонился девушек, а
это, видимо, подзадоривало их. И они, помнится, пели про него примерно так:
Зазнается
наш Маркиз,
Смотрит
в сторону да вниз.
Подними
свои глаза,
Посмотри-ка
на меня.
И так далее.
Они
пели частушки и про других ребят, только о Володе никогда не пели, относились к
нему с особым уважением.
Следует
сказать, что в нашем кружке между ребятами и девушками установились хорошие,
товарищеские отношения. Никаких ухаживаний и уединенных парочек на общих
прогулках не было. Спиртных напитков мы с собой никогда не брали. Дружба,
молодость, волжские просторы — вот что нас веселило и радовало. Наши друзья
следили за политическими и общественными событиями, много читали, большинство
из них занималось в кружках самообразования. Володе Маяковскому все это было по
душе. И он среди них чувствовал себя превосходно. Всегда был веселый,
остроумный, оживленный.
За
лето он заметно изменился. Видимо, волжские просторы подействовали на него. Он
стал как будто бы еще выше, голос зазвучал сильнее, гуще, увереннее. Все его
движения стали шире, стремительнее, энергичнее и приобрели какую-то удаль,
размах. Шагал он широко, уверенно. И вместе с Маркизом они представляли
интересную пару. Маркиз был немного ниже Маяковского, но плотнее, как
говорится, ладно скроен и крепко сшит, а внешне несколько суровый. Когда они
появлялись на бульваре, многие гуляющие обращали на них внимание.
На
бульвар выходило немало богатой публики — сыночки и дочки богатых фабрикантов,
купцов и крупных чиновников. Они гуляли отдельно, в небольшом огороженном
участке бульвара, называемом «цветником». К нам относились с презрением.
Самоуверенные, разряженные, они ходили вокруг клумбы, образуя непрерывный
поток.
Мы
обычно садились на скамейку и наблюдали ненавистную нам публику. А Володя начинал
иногда свирепеть и бурчал:
—
Черт возьми, сколько сегодня собралось тунеядцев! Ну постойте, сейчас я возьму
вас за жабры. Сидите здесь,— говорил он нам,— я один...
Маяковский
поднимался во весь свой рост, в черном плаще, в черной широкополой шляпе (он
запечатлен таким на одной фотографии), и шел в толпу барчуков против ее
движения. Маркиз напутствовал его своей любимой фразой:
—
Крой, Володя!
И
Володя «крыл». При виде его мощной, возвышающейся над толпой фигуры и грозного
лица кисейные барышни и их щупленькие кавалеры шарахались в стороны. Возникал
переполох, шум, раздавались ругательства, звали полицию.
Маркиз
не любил встречаться с полицией, и, не дожидаясь ее появления, мы уходили и уводили
Володю.
Однажды
после такого происшествия, возвращаясь домой, я сказал Володе:
— Я
тебя вполне понимаю, но какой толк от твоего нападения на них? Все равно они
останутся такими же, как и были, за ними стоят их богатые отцы, полиция...
Он
не дал мне договорить:
—
Что ты мне толкуешь, я не хуже тебя все это понимаю, но не могу я видеть этих
самодовольных паразитов, этих прихвостней, хочется испортить им вечер, хоть
как-нибудь нарушить их благополучие.
— А
слышал, как они тебя ругали? — спросил я.
— Ну
что ж, что ругали, это ж буржуи! Значит, я правильно сделал, если ругали. Вот
если бы хвалили, было бы плохо. Нет, здорово я их расшвырял, так им и надо,
будут меня помнить!
А
между тем он совсем не был задиристым, резким, как иногда его изображают недруги
и некоторые из «друзей». Помнится, однажды мы втроем поехали на лодке по Волге,
пристали к берегу. Я с товарищем пошел в лес за хворостом, а Маяковский остался
около лодки. В лесу встретили троих парней. Не помню, из-за чего мы
поссорились, ссора перешла в драку. На шум прибежал Володя. Увидев его мощную
фигуру, наши противники смутились. А Володя подошел, улыбаясь:
—
Ну чего вы деретесь?
И
еще добавил что-то смешное, вроде «петушки-гребешки»... Все рассмеялись, и мы
мирно разошлись.
Чаще
мы уходили на Волгу с Володей вдвоем по утрам. Брали небольшую лодку и отправлялись
в поход. Володя любил тянуть лодку лямкой и имел очень живописный вид, когда,
полуодетый, закинув на плечо бичеву, поддерживал ее одной рукой, широко шагая,
размахивал в такт другой рукой. Я сидел на корме и, конечно, пел. Когда
предлагал ему меняться местами, он отказывался:
—
Нет, я потяну, а ты сиди и пой, пой про Степана, пой во весь голос.
И
гремел своим басом на всю Волгу:
—
Ог-го-го!
Шагал
и широко и быстро, а иногда бежал по влажному, плотному песку. Лодка легко
скользила по реке, а за кормой бурлила вода. Волга сверкала, искрилась под
яркими солнечными лучами, все было так хорошо, красиво, радостно! Выбрав
живописное место, мы останавливались, купались, загорали, разводили костер, пили
чай, закусывали. Вот здесь-то он мне рассказывал о своей жизни в Грузии, об
отце, друзьях детства, даже, увлекшись, говорил по-грузински. Потом мы с ним
вместе пели: «Из-за острова на стрежень», «Трансвааль, Трансвааль, страна
моя!». Володя читал стихи Некрасова и других поэтов.
Многие
слышали, как читал Маяковский стихи, свои и чужие, но вот как Маяковский пел,
мало кто слышал, а он любил петь. Кстати сказать, мне приходилось слышать,
будто он не имел музыкального слуха. Это неверно. Музыкальный слух у него,
безусловно, был. Он запоминал музыкальные произведения и при повторении их
точно называл пьесу и автора. Голос — бас — у него тяжелый, большой, ему было
трудно с ним справиться. Он мог петь только в низких регистрах. Тембр его
голоса, густой, басовитый, немного напоминает голос известного негритянского
певца Поля Робсона. Но к голосу Маяковского надо было подладиться. Я умел это
делать, и у нас получалось неплохо.
Маяковский
больше всего любил народные песни. Любил он романс Шуберта на стихи Гейне «В
движеньи мельник жизнь ведет». Отправляясь на прогулку, он его всегда напевал.
И в Москве и в Саратове я много пел ему романсов и арий, так что с вокальной
классической литературой Маяковский был хорошо знаком. Но ему не все нравилось,
что мы пели. Его любимыми вещами были: «Дай мне под камнем могильным...»
Бетховена, романсы Римского-Корсакова «Гонец», «Пророк», Шумана «Я не сержусь»,
Шуберта «Двойник», «Шарманщик» и особенно баллада Мусоргского «Забытый». Как
известно, эта баллада написана Мусоргским под впечатлением картины Верещагина
«Забытый». В балладе сильно выражены ужасы войны и горе простых людей,
потерявших на войне своих близких. Я сам любил эту балладу и часто ее пел.
Очень возможно, что Маяковский, создавая поэму «Война и мир», вспоминал эту
балладу.
Из
оперных арий Маяковский любил больше всего арию князя Игоря. Терпеть не мог и
прямо-таки ненавидел модные в то время слезливые романсы с надрывом: «У
камина», «Хризантемы», «Гай да тройка» и т. п. Инструментальную музыку мы
слушали значительно реже. Я хотя и аккомпанировал, но не настолько владел
инструментом, чтобы познакомить Маяковского с классической музыкой. Приходилось
приглашать пианиста, а это не всегда удавалось. Помню, ко мне в Саратове
приходил мой товарищ, пианист, и играл нам Шопена. Вальсы Володя похвалил, но
как-то равнодушно, зато «Революционный этюд» Шопена произвел на него очень
сильное впечатление, и он восхищенно сказал:
—
Вот это музыка!
Слушали мы вместе с ним сонаты Бетховена: Восьмую, Четырнадцатую,
«Аппассионату» — и «Прелюдии» Рахманинова. Эти пьесы ему также нравились.
Особенно сонаты Бетховена.
У
меня сложилось впечатление, что Маяковского не удовлетворяло одно красивое
музыкальное звучание. Он хотел слышать выражение сильных чувств, глубоких
переживаний и предпочитал музыку героического характера.
Из
Саратова Володя уехал в Москву раньше меня. Ему надо было учиться у художника Келина.
Уехал он хорошо отдохнувшим, веселым, жизнерадостным. Через некоторое время и я
возвратился в Москву и опять поселился у Маяковских.
Весной
1911 года я вернулся в Саратов и остался там работать, помогал семье. И только
в начале 1914 года мог приехать в Москву и продолжить занятия в филармоническом
училище. И хотя у Маяковских больше я не жил, но бывал у них, часто встречался
с Володей, который учился в Училище живописи, ваяния и зодчества. Выглядел он
здоровым, бодрым, энергичным. Его мама и сестры всегда заботливо относились к
нему, и он не чаял в них души. Все это я хорошо знаю и помню. Но вот как-то в
августе 1965 года я прочитал в газете «Московский комсомолец» интервью с приехавшими
из США в Москву Д.Д. Бурлюком и его женой М.Н. Бурлюк и не поверил своим
глазам. В этом интервью со слов М.Н. Бурлюк сообщалось, будто в 1911 году Д.
Бурлюк привел к себе домой изможденного, оборванного, с больными руками юношу
Маяковского и будто бы Бурлюки его усыновили и он прожил у них четыре года.
Мне
неизвестно, для чего сочинили эту неправдоподобную историю, но и я и все, кто
знал Маяковского в те годы, отлично помним, что он до 1915 года, до отъезда в
Петроград, жил в своей родной семье. Правда, он бывал у Бурлюка, и тот иногда
помогал ему деньгами, о чем Маяковский упоминает в автобиографии. Но мы,
общавшиеся с Маяковским, знаем, что он даже на самую маленькую помощь и
поддержку всегда отвечал десятикратной и стократной благодарностью.
Я
уже сказал, что хотя не жил у Маяковских после 1911 года, но бывал у них и
часто встречался с Володей. Потом он уехал в Петроград. В один из приездов
Володя разыскал меня и прочел мне свою поэму «Облако в штанах». Поэма на меня
произвела сильное впечатление, поразила своей революционной насыщенностью и
критикой основ буржуазного общества. Но я высказал опасение, что цензура едва
ли пропустит ее.
Володя
задумался.
—
Поживем — увидим,— сказал он,— придет время — пропустят.
Тут
я ему напомнил про Маркиза:
— А
помнишь, как Маркиз говорил: «Крой, Володя»?
Он
засмеялся:
—
Ну вот я и крою, только уж по-другому, покрепче.
Запомнилась
еще одна встреча с Маяковским. Было это уже после Октябрьской революции, в
конце 1917 года. Я был на митинге в Доме союзов и, выйдя, встретил Маяковского
с Д. Бурлюком. Мы втроем пошли по Большой Дмитровке (ныне улица Пушкина).
Освещения тогда не было, и мы шагали в темноте по середине безлюдной улицы. И
вот Бурлюк, обращаясь к Маяковскому, говорит:
—
Пройдет несколько лет — и здесь, на этой улице, будет много шикарных ресторанов
и кафе. Играет музыка, за столиками сидят шикарные женщины, изящные официантки
подают изысканные блюда...
Маяковский
молчал.
Бурлюк
продолжал мечтать в том же духе. А я был поражен и теперь с удивлением
вспоминаю, о чем думал этот человек в те дни, когда наш народ, переживая
небывалые лишения, героически боролся, отстаивал завоевания Октября. Ведь я
знаю, Маяковский думал о другом, стремился к другому. И сейчас, как и тогда, я
удивляюсь, что же связывало Маяковского с Бурлюком: ведь они были разные люди,
люди разных взглядов и стремлений. Не случайно спустя некоторое время (если не
ошибаюсь, в 1919 году) Д. Бурлюк эмигрировал в США. А Маяковский, несмотря на
голод, лишения, оставался со своим народом, верой и правдой служил ему, боролся
за построение социализма.
Говорят,
что Маяковского объединял с Бурлюком футуризм. Но что такое футуризм и как к
нему относился Маяковский, называя себя футуристом?. Вот передо мной письмо
моей сестры Нади, адресованное в 1940 году моей жене К. Г. Хлестовой:
«О
Маяковском много врут. Он никогда не был футуристом, даже тогда, когда
разъезжал вместе с Бурлюком. Я напишу тебе, что я об этом знаю, а ты перешли
Коле (может быть, ему пригодится).
Мне
об этом не очень-то приятно писать, потому что, вроде как я себя хвалить
должна. Но ничего не поделаешь.
Когда
Володя жил у нас, то я сделала первый раз в жизни с натуры две головы и показала
ему.
Он
отнесся очень внимательно и посоветовал уехать из Саратова и серьезно учиться,
«только не у футуристов» (его подлинные слова).
—
Почему? — спросила я.— Ведь вы сами-то футурист?
И
он ответил так печально:
— Я
бездарен в живописи, а вы, Надя, талант.
Отсюда
ясно: он надел внешнее платье футуриста только для «дураков». После этого разговора
я никогда, даже в Саратове, не считала его футуристом. Это был один из его
способов клеймить всякую пошлость, которую он так ненавидел. В костюме
футуриста это сделать было легче и доступнее».
Хочется
мне еще рассказать об одной встрече с В.И. Вегером, который в 1908 году
принимал Маяковского в партию большевиков. Как известно, позже Маяковский
прервал партийную работу и, как сказано в его автобиографии, сел учиться, чтобы
«делать социалистическое искусство». Но некоторые исследователи упрекали его за
это, расценивали его поступок чуть ли не как измену революции. И вот
встретились мы с В.И. Вегером в 1918 году в Казани. Я тогда работал в Казанском
оперном театре. Вегеры тоже жили в Казани. Встретились как старые друзья.
Вспомнили Саратов, наши забастовки и, конечно, много говорили о Маяковском, в
то время уже имевшем известность и большой круг читателей. В ходе беседы я
сказал:
—
Есть люди, осуждающие Маяковского за то, что он отстранился от работы в партии.
Вегер говорит:
—
Нет, не согласен с этим, нельзя его за это осуждать. Я очень хорошо знаю
Володю: он отстранился от работы, но все равно он неотделим от партии. Он
отошел от работы не потому, что не хотел работать, а хотел перейти на другой
вид работы, хотел работать в партии как поэт, а для этого ему надо было много
учиться, так что он поступил правильно, разумно. Если бы он не учился, не написал
бы «Облако в штанах». Это сейчас, а что он напишет через несколько лет! Как
поэт он больше пользы принесет нашему народу. Нельзя его отделять от партии, он
всегда будет шагать в ногу, в одном строю с нашей партией.
Так
говорил в 1918 году хорошо знавший Маяковского старый большевик В.И. Вегер.
После
этого мы много лет не виделись и встретились с Вегером в его квартире в Москве.
Не помню, в каком это было году, очевидно, вскоре после смерти Маяковского.
Говорили главным образом о Владимире Владимировиче. Вегер был доволен, что еще
в 1918 году так хорошо понял и оценил Маяковского.
— Я
же говорил еще в Казани, что он неотделим от партии. Слушай, что написал он в
своей последней поэме «Во весь голос»: «Я подниму, как большевистский
партбилет, все сто томов моих партийных книжек». Так написать мог только
человек, неразрывно связанный, целиком преданный партии.
Говорили
мы и о смерти Маяковского. И, зная его любовь к жизни, его оптимизм, не могли
понять неожиданную трагическую гибель поэта.
Заканчивая
свои воспоминания, я хочу сказать, что же ярче всего запомнилось мне из
совместной жизни и общения с Маяковским.
—
Из далекого прошлого сильнее всего вспоминаются мне три лица Маяковского.
Доброе,
любящее, ласковое лицо я видел, когда он сидел на скамеечке у ног горячо
любимой матери.
Сосредоточенное
лицо мыслителя я видел в тюрьме, когда, оторвавшись от книги, подняв голову,
устремив куда-то свой взгляд, Маяковский долго сидел в неподвижной позе, о
чем-то глубоко размышляя.
И
лицо, полное гнева и ненависти, я видел на бульваре в Саратове, когда своей
мощной фигурой он рассекал толпу праздной буржуазной молодежи.
Добрый,
умный, страстно ненавидящий угнетение, эксплуатацию — таким был Маяковский.
Природа
щедро наградила его. Это был выдающийся человек, обладавший большой энергией,
сильной волей и глубоким умом. Он умел горячо, искренне любить и страстно,
пламенно ненавидеть.
Январь
1966 г.