Гутин-Левин С. В ослепительном свете вымысла…: (И.Э. Бабель на Саратовской земле) // Волга: Литературно-художественный и общественно-политический журнал. Саратов, 1994. № 9/10. С. 141-150.

 

Стив Гутин-Левин

В ослепительном свете вымысла...

(И.Э. Бабель на Саратовской земле)

 

Вопрос о соотношении факта и вымысла в творчестве И.Э. Бабеля всегда вызывал разноречивые суждения. Отчётливо видимое авторское начало, преображение жестокой реальности вымыслом (“Иностранцем с правом удивления” назвал автора “Конармии” В. Шкловский[1], проекция собственного мироощущения на изображаемое не раз приводили исследователей к поспешным опровержениям исторической достоверности “Конармии” и к обвинениям писателя в крайнем субъективизме, эстетизме, “аристократизме”, “эстетическом преодолении действительности” и подмене её собственными “иррациональными впечатлениями о ней”[2].

Легенда о “подмене” Бабелем изображаемой действительности собственными субъективными впечатлениями родилась, по-видимому, вместе с “Конармией” и предназначена была отделить писателя от современного ему литературного процесса, подчеркнув его “исключительность” и “чуждость” нормативной советской литературе, заронив подозрение в идеологической правомерности его творческого метода...

Между тем побудительным стимулом и главным источником творчества была для Бабеля сама действительность. “Я не умею выдумывать. Я должен знать всё до последней прожилки, иначе я ничего не смогу написать. На моём щите вырезан девиз — „подлинность!"” — говорил Бабель Паустовскому[3]. В полной мере эта тенденция к интенсивному использованию в творческом процессе конкретного жизненного факта, документа, прототипики проявилась в “Конармии” — главной книге писателя, задумывавшейся, как свидетельствуют дневник Бабеля и черновые наброски рассказов, ещё на полях сражений летом и осенью 1920 года.

Не сводимая к тождеству факта и его воплощения документальность книги Бабеля — особого качества. Она может быть определена как “скрытая” в сравнении с “открытой” документальностью таких произведений, воссоздающих известные эпизоды гражданской войны, как “Чапаев” Фурманова или “Железный поток” Серафимовича, где исторические реалии оставлены в более или менее целостном виде, что и приводило, с учетом “указующей” идеологической установки их авторов, к немедленному их “узнаванию” В “Конармии” такого “узнавания” подчас не происходило.

Исторические реалии подверглись здесь интенсивной художественной обработке с использованием сдвига фактов, их заострения и гиперболизации, что не в последнюю очередь объяснялось характером самого объекта—действительности гражданской войны Целью Бабеля было создание резко контрастного рисунка событий этого исторического периода (контраст, переходящий в гротеск,— характернейшая черта прозы начала 20-х годов) В результате возник обобщенный эпический образ Конармии, объединяющий все рассказы цикла и символизирующий Россию, ее на род на разломе эпох.

Генерализация художественной мысли отражена и в процессе жанрообразования “Конармии”, книги, задуманной сначала как “воспоминания о польской кампании”, “записки”, а затем трансформировавшейся в “художественно беллетристическую форму”[4]. Но и после этого документальность в книге не исчезла — она органически вошла в структуру произведения, проявляясь и в намеренной прототипичности главных, второстепенных героев (замена фамилий некоторых из них не привела к каким либо существенным изменениям в их облике), и — еще более явно — в хронологически, топографически точном общем рисунке исторических событий, в тщательной прописанности конармейского быта с его социальной предысторией, наконец, в той установке на автобиографичность, которая предполагает интерес к действительно бывшему, к подлинным фактам и документам.

Указанные особенности бабелевской поэтики прослеживаются и в других произведениях писателя, созданных после “Конармии” и “Одесских рассказов” Особый интерес вызывает то, как использовались и трансформировались Бабелем биографические и исторические факты в процессе создания его произведений, например, сравнительно малоизученного рассказа “Иван-да Марья” Напечатанный в 1932 году в журнале “30 дней” (№ 4), он вызвал всего несколько прохладных критических откликов, смысл которых сводился к тому, что Бабель повторяет прежде найденное, а “предпосылок для дальнейшего пути” здесь нет[5] Рассказ был основательно забыт, так как долго не переиздавался, как и другие произведения Бабеля, и вновь увидел свет в Кемеровском издании произведений писателя в 1966 году Между тем взыскательный Бабель включил рассказ в два наиболее полных издания своих сочинений (1934 и 1936 гг.).

Думается, “Иван да-Марья” находится в русле художественных исканий “нового Бабеля”, как обозначили критики “залп” вновь опубликованных — после долгого молчания — произведений писателя начала 30-х годов (“В подвале”, “Пробуждение”, “Га па Гужва”, “Конец богадельни”, “Гюи де Мопассан”, “Дорога”).

Судя по датировке рассказа (1920—1928), первый “задел” был сделан по свежим следам событий, о чём свидетельствует очерк Бабеля “Концерт в Катериненштадте”, появившийся 13 ноября 1918 года в рубрике “Дневник” в петроградской газете “Жизнь искусства” Сравнение очерка и рассказа позволяет увидеть, как складывалась и усложнялась художественная ткань повествования, проблематика будущего рассказа Новый и трагический опыт времени (окончание работы над рассказом — конец 20-х годов) накладывал на уже освоенный, казалось бы, материал свой от печаток

Бросается в глаза документальный стиль повествования и автобиографическая привязанность и очерка, и рассказа “Две недели тому назад,— читаем в очерке,— я приехал в Катериненштадт с необычными людьми, я приехал с калеками Мы образовали в Петербурге продовольственный отряд для инвалидов и отправились за хлебом в поволжские колонии”[6]

Те же реалии, но в более развёрнутом виде присутствуют и в рассказе “Сергей Васильевич Малышев, ставший потом председателем Нижегородского ярмарочного комитета, образовал летом восемнадцатого года первую в нашей стране продовольственную экспедицию. С одобрения Ленина он нагрузил несколько поездов товарами крестьянского обихода и повёз их в Поволжье, для того чтобы там обменять на хлеб.

В эту экспедицию я попал конторщиком ” (II, 207)

Опорным пунктом экспедиции был Саратов Бабель познакомился с этим городом, когда оказался здесь во время первой мировой войны вместе с другими студентами Киевского коммерческого института, эвакуированными в Саратов (здесь же находился Киевский университет и другие вузы города) Одновременно с учебой в ККИ (поступил на экономическое отделение в 1911 году) с октября 1916 года Бабель становится студентом Петроградского психоневрологического института[7].

В Саратов Бабель прибыл не ранее октября 1915 года 4 октября этого года газета “Саратовский листок” (№ 212) в заметке “Перевод киевских высших учебных заведений” сообщила о прибытии в Саратов новых партий киевских студентов (до 300 человек) Та же газета в номере от 20 октября (№ 225) информировала о состоявшемся в воскресенье в зале консерватории общем собрании студентов Киевского коммерческого института по вопросу эвакуации института и дальнейшего устройства жизни студентов в Саратове Присутствовало 568 студентов.

Справочник календарь “Весь Саратов” на 1916 г дает конкретные сведения об институте (с 92, 128—129) “Киевский Коммерческий Институт Временно эвакуирован в Саратов Канцелярия помещается] на Царицынской, 94 (ныне — Первомайская — С. Г.Л.) Директор М.В. Довнар-Запольский Институт подразделяется на два отделения экономическое и коммерческо-техническое Декан экономического] отделения] П.Г. Слёзкин, декан ком[мерческо]-тех[нического] отделения] К. Красуский”.

В Саратове в то время (1915—1916) была довольно активная студенческая литературная и общественная жизнь (в делах Саратовского жандармского управления имеются упоминания о студентах Киевского коммерческого института) Выходили даже газета “Студенческая жизнь” (1915 г, к сожалению, не сохранилась) и ежемесячный литературно-публицистический журнал “Звено” (вышло два номера, но в Саратовском областном архиве сохранился только № 1, март 1916 г ), издававшийся киевскими студентами и помещавший статьи о их жизни (В этом номере журнала есть статья студента историко-филологического факультета Киевского университета, а в будущем известного философа Валентина Асмуса “О природе и задачах музыкальной критики”, статьи о Каролине Павловой, Т.Г. Шевченко, Акакии Церетели).

Возможно, в каком-то из этих изданий предпринимал попытки печататься и Бабель, уже готовившийся войти в большую литературу (один из его рассказов, увидевший свет лишь полвека спустя, “Детство У бабушки”, помечен “Саратов, 12 11 15”).

Пребывание Бабеля в Саратове было недолгим. В апреле — мае (до 7-го) 1916 г. он сдал выпускные экзамены в ККИ (Краткая летопись... С. 422). Затем обстоятельства и собственные планы заставили его покинуть город. 14 апреля (“Саратовский листок”, № 81) сообщается о призыве на военную службу студентов высших учебных заведений, родившихся в 1894, 1895 годах[8]. 17 августа 1916 года та же газета (№ 174) в заметке “Возвращение коммерческого института” информирует: “„Русские Ведомости" телеграфируют: Генерал Брусилов разрешил Киевскому коммерческому институту, эвакуированному в Саратов, возвратиться в Киев. Институту предоставлено 35 вагонов для перевозки имущества и отдано распоряжение очистить помещение института”. Следовательно, Бабель мог покинуть Саратов в конце августа (после 17-го) 1916 г. вместе с институтом. А в октябре 1916 года он оказывается в Петрограде, продолжив своё обучение в Петроградском психоневрологическом институте (Краткая летопись... С. 422).

Саратов оказался своеобразным трамплином для первого взлёта Бабеля в литера­туру, ознаменованного публикацией его рассказов в № 11 за 1916 г. горьковского журнала “Летопись” (“Илья Исаакович и Маргарита Прокофьевна” и “Мама, Римма и Алла”) и других изданиях.

Второй приезд в 1918-м имел, на наш взгляд, такое же символическое значение. Он происходил в то время, когда Бабель, по совету Горького, “ушёл в люди” За семь лет — с 1917 по 1924 — он “был солдатом на румынском фронте, потом служил в Чека, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, в Первой Конной армии...” (1, 32)

В рассказе “Иван-да-Марья” повествование ведётся от имени очевидца и участника описываемых событий — им был, несомненно, Бабель. Конкретно обозначены место и время действия продэкспедиции, её состав, характер работы и маршрут движения. Об участии Бабеля в продовольственных экспедициях 1918 года свидетельствует в своих воспоминаниях В.Б. Шкловский: “Кажется, ездил на баржах по Волге — эти баржи тогда обстреливали. На них читали лекции”[9].

Об истории “продовольственной в Самарскую губернию экспедиции”, о которой идёт речь в рассказе Бабеля, мне уже довелось писать, обобщая результаты своих разысканий в архивах и периодике Москвы и Саратова (см.: Действительность и её художественная трансформация в рассказе И. Бабеля // Метод и творческая индивидуальность писателя в советской литературе. Пермь, 1975. Вып. 3. С. 73—86; История одной экспедиции // Годы и люди. Саратов. 1986. Вып. 2. С. 50—61).

Приведу лишь основные факты, имеющие отношение к характеру деятельности экспедиции и её руководителю.

Возглавлял экспедицию Сергей Васильевич Малышев (1877—1938) — личность, ставшая в 20-е годы легендарной. Рабочий Обуховского завода, профессиональный революционер (в 1902 г. вступил в партию большевиков), активный участник первой русской революции (в 1905-м был председателем Костромского совета рабочих депутатов), секретарь редакции “Правда” в 1914 году, сибирский ссыльный, организатор товарообмена с крестьянами в 1918—1921 годах, а затем Ирбитской и Нижегородской ярмарок в начале 20-х годов — таковы основные этапы его деятельности. Затем Малышев был председателем Всесоюзной торговой палаты, работал в Центросоюзе[10]. К концу 20-х годов С. В. Малышев, по-видимому, отходит от активной деятельности и занимается главным образом писанием мемуаров[11].

Как и Бабель, С.В. Малышев был литературным “крестником” Горького. В статье “О писателях-самоучках” Горький с одобрением процитировал “лирическое сочинение рабочего Малышева “Родному слову”, где автор вдохновенно славил „великий в своих божественных красотах"” русский язык, сравнивая его с могучим колоколом, возвещающим народу о “возможности лучшей жизни, трудом и борьбой достигаемой”. Горького восхищало, что “это написано человеком, отец которого был крепостной раб, а сам он лишь десятью годами опоздал попасть в рабство. Понять значение языка — это много, это радует”[12].

Личное знакомство Горького и Малышева состоялось в июле 1905 года, когда двое рабочих-большевиков, С.В. Малышев и А.В. Шотман, приезжали к Горькому в Куоккалу (Финляндия) за деньгами для восстановления партийной типографии[13].

Внимательно следил Горький за дальнейшей судьбой Малышева и состоял с ним в переписке[14].

Можно предположить, что Малышев взял в экспедицию Бабеля по рекомендации Горького (формировалась экспедиция одновременно в Москве и Петрограде, где в это время находился Горький) и что Бабель не только выполнял обязанности конторщика, но и вёл лето­пись экспедиции, посылая корреспонденции в центральные газеты, свидетельством чего является упоминавшийся очерк “Концерт в Катериненштадте”, опубликованный 13 ноября 1918 года в петроградской газете “Жизнь искусства”...

Одним из способов восстановить, хоть в какой-то мере, нарушенные войной, разрухой и насильственными реквизициями экономические связи между городом и деревней был прямой товарообмен между ними. Инициатором товарообмена выступил С.В. Малышев, успешно осуществивший эксперимент подобного рода в Сибири и обменявший необходимые сибирским крестьянам промышленные товары (среди них — порох, дробь и другие охотничьи принадлежности) на хлебное зерно. Речь шла о “новых формах товарного оборота, основанного на принципе личной инициативы и свободной торговли”[15]. Ленин, как известно, боровшийся в годы гражданской войны со свободной торговлей, как и с другими видами свободной экономической деятельности, неожиданно одобрил и поддержал начинание Малышева. И вскоре тот, по указанию Ленина, принимается за организацию новой продовольственной экспедиции, местом действия которой становится Поволжье.

Во время подготовки экспедиции Малышев неоднократно встречался с Лениным и получал от него конкретные указания. Расторопный ярославец из торговой среды (работал когда-то в лавке у купца) чем-то понравился вождю. Но вид у “рыжебородого” Малышева был отнюдь не воинственный, и Ленин тут же, на трибуне 5-го съезда Советов, вспоминает Малышев, “подозвал кого-то из руководителей ВЧК и заявил, показывая на меня:

— Видите, какая это торговая фигура. Ведь если этот товарищ на фронте попадёт на глаза кому-нибудь из ваших молодцев, то его, и центр не спрося, расстреляют. Без документов он не докажет, что это нам преданный большевик...”[16]. И потребовал выдать нужный документ...

По рассказу Малышева, Ленин вникал во все подробности экспедиции: интересовался, где будут перегружаться товары на баржу, как вооружена экспедиция и что она будет делать, если её отрежут (в то время происходил мятеж чехословацкого корпуса в Сибири и на Волге); посодействовал, чтобы Малышеву дали взрывчатку для подрыва мостов и дорог, если экспедиция окажется в тылу врага. Перед Малышевым ставились не только торговые, но и военные цели. “У меня,— вспоминает он,— были на барже-лавке два пулемёта, винтовки полностью не только на наш отряд из 50 человек для охраны товаров, но и на весь мой торговый аппарат. Так что на всё время восстания я со своей торговой экспедицией превращался в боевую единицу, и мы принимали участие в подавлении всех этих кулацких восстаний” (34).

Когда работа экспедиции близилась к успешному концу, её участники рассказали о ней в очерке “На хлебном фронте”, напечатанном в “Саратовской Красной Газете” (от 15 и 18 сентября 1918 года. Подписан очерк двумя фамилиями: “Фёдор Недодин, Баронск Самарской губ., Фёдор Сергеевич Серебряков, Секретарь Продов. Экспед. в Самарской губ., Баронск (Екатериненштадт) Сам. губ.”.

Из очерка мы узнаём, как “вдохновителю этого огромного дела С.В. Малышеву и его ближайшим помощникам пришлось потратить уйму энергии, чтобы претворить в плоть и кровь задуманное: погрузить товары, подобрать штат честных и надёжных служащих и т. д.”. 28 июня 1918 г., вечером, все приготовления к отъезду из Москвы были закончены, и маршрутный поезд на Саратов в составе до 15 вагонов, наполненных крестьянскими товарами, нескольких платформ, гружённых тяжёлыми автомобилями, и 8 теплушек с военной охраной тронулся в путь. Расстояние от Москвы до Саратова было преодолено за шесть суток. “...Но и это было достижением... железнодорожники удивлялись, каким образом наши полу разбитые, хромые и больные вагоны добрались до Саратова”.

“В Саратовском районе,— продолжают рассказ участники экспедиции Малышева,— наши люди, истомлённые длинной дорогой, голодовкой в Петрограде и работой в пути, наконец могли вздохнуть свободно”. В Саратове, удивлялись они, “можно получить отличной выпечки белый хлеб, как здесь называют ситный”. В рассказе Бабеля читаем: “Мы накинулись на булку с ожесточением, которого теперь нельзя передать; в паутинную мякоть вонзились собачьи отточившиеся зубы...” (II, 208).

“Местом действия,— пишет Бабель,— мы выбрали Ново-Николаевский уезд Самарской губернии. По вычислениям учёных, этот уезд при правильном на нём хозяйствовании может прокормить всю Московскую область” (II, 207). Это “тот маленький оазис,— уточняет С.В. Малышев,— который был тогда в Приволжьи у советской власти. А этот район был небольшой — часть Самарской губернии и не вся Саратовская губерния” (33).

Но в Саратове экспедицию едва не расформировали местные власти, которые “сильно боролись с центровиками”. У Малышева хотели отнять товары, “но это им не удалось,— рассказывает он,— потому что постановление (о расформировании.— С.Г.-Л.) было ими вынесено в субботу, и только в понедельник они должны были осу­ществить его. А я, подмазав немножко руководителя станции Увек, своими силами перегрузил все двадцать вагонов товара на баржи и на пароход и немедленно же забуксировался в Баронск[17], ныне Марксштадт, на который власть Саратова уже не распространялась...” (33).

Тот же эпизод у Бабеля, сюжетно менее занимательный, красочно детализирован: “Неподалёку от Саратова, на прибрежной станции Увек, товары были перегружены на баржу. Трюм этой баржи превратился в самодельный универсальный магазин. Между выгнутыми рёбрами плавучего склада мы прибили портреты Ленина и Маркса, окружили их колосьями, на полках расположили ситцы, косы, гвозди, кожу; не обошлось без гармоник и балалаек.

Там же, на Увеке, нам придали буксир “Иван Тупицын”, названный по имени волжского купца, прежнего хозяина. На пароходе разместился “штаб” — Малышев с помощниками и кассирами. Охрана и приказчики устроились в барже, под стойками” (II, 207).

“...В Баронском районе, в 90 верстах выше Саратова, куда мы прибыли на следующий день (15 августа.— С.Г.-Л.),— свидетельствовали участники экспедиции,— хлебные запасы велики. В довоенное время (до 1914 г.— С.Г.-Л.) здесь ссыпались на самолётских пристанях и пристани “Кавказ и Меркурий” до 1 с пол[овиной] миллионов] пуд[ов] пшеницы... В первый же день нашего приезда в Баронск к пристани потянулись фуры с хлебом на лошадях и верблюдах. Вначале ссыпались старые запасы, хранившиеся в амбарах, длинной цепью тянувшихся вдоль реки, а в дальнейшем началась ссыпка из деревень и сёл...”

Герои рассказа Бабеля “из Петербурга, вылизанного гранитным огнём... перенеслись в русскую и этим ещё более необыкновенную Калифорнию”, где “фунт хлеба стоил... шестьдесят копеек, а не десять рублей, как на севере”, где степь покрыта “тяжёлым золотом пшеницы” и “завалена коронами подсолнухов и маслеными глыбами чернозёма” (II, 208).

“Малышев рассчитал верно: торговля пошла ходко,— комментирует Бабель.— Со всех краёв степи к берегу тянулись медленные потоки телег. По спинам сытых лошадей двигалось солнце. Солнце сияло на вершинах пшеничных холмов. Телеги тысячами точек спускались к Волге. Рядом с лошадьми шагали гиганты в шерстяных фуфайках, потомки голландских фермеров, переселённых при Екатерине в Приволжские урочища. Лица их остались такими же, как в Саардаме и Гаарлеме <...>.

Из дальних мест приезжали на верблюдах. Животные ложились на берегу, расчерчивая горизонт сваливающимися горбами. Торговля наша кончалась к вечеру” (II, 208)[18].

Причины успеха своего торгового предприятия Малышев раскрыл в своих воспоминаниях. Имея в своём распоряжении столь дефицитные в условиях военного времени и необходимые крестьянам товары, как косы, топоры, гвозди, мануфактуру, ситец и даже гармошки, “красный купец” обменивал их исключительно на хлеб, произвольно устанавливая цены. Рыночные условия в расчёт не принимались, потому что, объяснял Малышев во время своего приезда в Москву Ленину, “теперь рынки — случайное явление: свободно едут, больше подвозят — цены одни; окружит где-нибудь генерал Дутов, подвоза на рынок нет и предложения нет — цены взвинчены.

— А мужики идут на это?

— Конечно, идут, потому что, если бы мы не подвезли этих товаров, они просочились бы на рынок через кооперацию в руки спекулянтов и через спекулянтов шли бы по значительно повышенным ценам к мужикам... а тут мы даём им товары не по спекулятивным ценам, а по ценам, которые мы установили в соответствии с ценами на хлеб” (34) (выделено мной.— С. Г.-Л.).

“Малышев рассчитал верно: торговля пошла ходко...” Этот товарообмен вовсе не был каким-то благодеянием для крестьян или, как писали его подчинённые, “постройкой непосредственных связей и надёжного моста между городом и деревней”, а скорее походил на купеческую сделку в старых российских традициях, только купцом-монополистом выступает здесь государство... Ленин недаром так наслаждался новым обликом рыжебородого Малышева, вернувшегося из своего похода. “Ну и кулачище вышел из вас! Вы так и не стригите бороду, т. Малышев, удивительный из вас кулак вышел” (37).

Успех экспедиции был ознаменован посылкой телеграммы Ленину, о которой говорится в финале рассказа Бабеля:

“Мы пошли с Малышевым в каюту. Я обложился там ведомостями и стал писать под диктовку телеграмму Ильичу.

— Москва. Кремль. Ленину. В телеграмме мы сообщали об отправке пролетариям Петербурга и Москвы первых маршрутов с пшеницей, двух поездов по двадцать тысяч пудов зерна в каждом” (II, 216).

Телеграмма была послана, вероятно, сразу же после того, как 15 августа 1918 года “ранним утром, когда река сверкала в лучах утреннего солнца, пароход с баржей, сделав крутой поворот, поплыл вниз, в Саратов”, сопровождаемый торжественным салютом на берегу из винтовок и револьверов (“На хлебном фронте”).

В ответной телеграмме Ленин приветствовал успех и указывал, как дальше поступать с закупленным хлебом (приведена в ПСС В.И. Ленина. Т. 50. С. 153). Он требовал “не разбрасываться, а собрать полностью все излишки хлеба сначала в одной волости и дать ей громадную премию”.

А в это время Саратов, через который транзитом в Москву и Петроград везли зерно, и прилегающие к нему районы находились в бедственном положении. “Хлебный голод, наиболее ужасный,— вопиющий у нас, в житнице России,— писала 16 июня 1918 г. “Саратовская Красная Газета”.— В хлебном царстве ежедневный паёк...— одна четверть фунта хлеба”. Но местные власти выполняли неумолимый приказ центра: “вся надежда ... на прокормление возложена на Саратовскую губернию и 2 уезда Самарской губернии” — Николаевский и Новоузенский (“Известия Саратовского Совета...”, 7 августа 1918 г.). Такова в основном хронология событий, определивших фабулу рассказа “Иван-да-Марья”. Но Бабель не протоколист — он резко смещает факты, освещает действительность вымыслом, чтобы усилить контрастность рисунка и выявить главную мысль. Патриархальный мир покоя и традиций (“Колонисты медленно всходили на баржу по трапу; деревянные их башмаки стучали, как колокола твёрдости и покоя” (II, 208) увиден глазами “обитателей Песков и Охты, обывателей пригородов, обледеневших в жёлтой моче” (II, 209), каждодневно ощущающих себя “завоевателями”. Увиден, как в иллюзионе, в свете волшебного фонаря. Это мир, в котором реальность освещена “ослепительным светом” вымысла[19]. “В далёкой степи красными валами ходили хлеба, в небе обрушивались стены заката” (II, 208). А купание “сотрудников продовольственной в Самарскую губернию экспедиции” описано как “необыкновенное зрелище”, почти ритуальное действо. “Калеки поднимали в воде илистые розовые фонтаны... Они спрягались по двое, чтобы плавать. На двух человек приходилось две ноги, они колотили обрубками по воде, илистые струи втягивались водоворотом между их тел. Рыча и фыркая, калеки вываливались на берег; разыгравшись, они потрясали культяпками навстречу несущимся небесам, закидывали себя песком и боролись, уминая друг дружке обрубленные конечности” (II, 209).

Здесь едят “деревенскую гороподобную еду”; старухи в тальмах вяжут “у порогов чулки Гулливера”, а средневековые Августы и Анны доят, сидя на скамеечках, коров. Здесь поют песни голосом Шаляпина о смерти и вечности... А бывший монастырский послушник командует боевым пароходом.

“Сочетание несочетаемого”, стремление автора “Ивана-да-Марьи” к чувственному и интеллектуальному напряжению, неожиданному и поражающему воображение сочетанию идей, образов и представлений, видимо, и позволило В. Б. Шкловскому в 30-е годы отнести этот рассказ Бабеля к ряду произведений и имён (С. Эйзенштейн, Ю. Олеша, О. Мандельштам, Ю. Тынянов), для которых характерен барочный стиль[20], рассматриваемый критиком как “болезнь сильных” (характерно название статьи В. Шкловского из предполагавшегося сборника — “О болезни сильных — о барокко. О конце его”[21]. Категорию барокко Шкловский рассматривает, в духе школы немецкого искусствоведа Г. Вельфлина, как внеисторическую стилевую категорию).

Шкловский упрекает Бабеля в узости и односторонности воспроизведения жизни, в неспособности к творческому саморазвитию. “Хороший ли писатель Бабель? — спра­шивает он и отвечает:— Хороший. Культурный. Талантливый. Но он поднимает вещи за один край. Его способ изображения напряжён и беден. Он вымощен восторгом и отчаянием...”[22]. “Сетка! Сетка держит Бабеля в определённой эпохе. Среди определённых, неточно увиденных вещей.

Сегодня мир проще. И не нуждается как будто бы в жароповышающем”[23].

“Нужно брать простую вещь или всякую вещь как простую.

Время барокко прошло. Наступает непрерывное искусство”[24].

Бабель, однако, не последовал совету Шкловского “брать простую вещь как простую” и не участвовал в создании “непрерывного искусства” (известно, чем обернулось это искусство в 30-е годы...)

И всё же Шкловский, на наш взгляд, верно подметил стилевую доминанту Бабеля. Стиль барокко с присущей ему “крайней сложностью, мозаичностью, причудливыми метафорами и сравнениями[25] в наибольшей степени отвечал его собственному видению мира.

К тому же барочность (а точнее — гротескность) не является только результатом исчерпанности прежнего (20-х годов) стиля Бабеля, как считал В. Шкловский,— она присутствовала уже в самом жизненном материале, привлекшем внимание писателя. Свидетельством тому — очерк “Концерт в Катериненштадте”, давший первый художественный срез этого материала. Сюжет здесь прочерчивают “смещённые” факты.

“Безумный Готлиб”, двадцать два года кормившийся игрой на гармонии в трактире Дизенгофа, отправляется обратно к себе в Тюбинген, а сам Дизенгоф закрывает свой трактир, потому что “молодые люди открывают сегодня клуб Марксу”: “Для кого я его буду держать? Амбары пусты, торговли нет, хороших гостей выгнали...”

“Окрестных крестьян сзывает на торжество колокольный звон. В густеющей тьме, у зажигающихся звёзд, на высоких колокольнях видны скрючившиеся церковные служки; втянув облысевшие головы в костлявые туловища, они повисли на ходящих канатах. Обтекаемые тьмою, они непрерывно бьют медными языками о бока катери-ненштадтских колоколов” (I, 199—201).

Барочные образы “подсказаны” автору самой действительностью и только выведены наружу, заострены, чтобы резче обозначить слом многовекового уклада, навыков, традиций рядом и параллельно существовавших этносов. То же и в “Иван-да-Марье”. Ничто, кажется, не может нарушить покой и довольство хозяина трактира Карла Бидермаера и его земляков. “Войны, казалось, не было и нет на свете,— замечает рассказчик, но тут же предостерегает:— И всё-таки фронт уральских казаков проходил в двадцати верстах от Баронска. Карл Бидермаер не догадывался о том, что гражданская война катится к его порогу...” (II, 209).

Трагический эпизод взрывает неторопливое течение жизни этого чудом сохранившегося патриархального уголка. Командир парохода “Иван-да-Марья”, перевозившего из Саратова оружие, Коростелёв, человек, по-своему самобытный (“бегун, неустроенная душа, бродяга”), под огнём белых гонит свой пароход... за самогоном. Израсходовано столь ценное в военное время горючее... Командир чапаевской сотни Макеев "расстреливает его, а Малышев оправдывает эту меру: “И правильно... Будь ты трижды хороший человек — ив скитах ты был, и по Белому морю ходил, и человек ты отчаянный,— а вот горючее, сделай милость, не жги...” (II, 216).

Этот событийный ряд направлен к разрешению спора между Коростелёвым и комиссаром Ларсоном, пародийно воспроизводящего спор между славянофилами и западниками, “...как это выходит,— возмущается Ларсон,— что железобетон оказывается хуже берёзок да осинок, а дирижабли хуже кулацкого дерьма?..” А в ответ слышит: “Ты не смеешь мучить Россию, Карл...” и исступлённый вопль:

“— Россия,— проговорил он (Коростелёв) под столом и забился.

— Россия...

Лопаты босых его ступней выскочили и вытянулись. Одно только слово — со сви­стом и стоном — можно было расслышать в его визге.

— Россия,— выл он, протягивая руки, и колотился головой. Рыжий Лисей сидел на бархатном диване.

— С полдня завелись,— обернулся он ко мне и Селецкому,— всё об Рассее бьются, всё Рассею жалеют...” (II, 212).

“Гонка призрачного нашего корабля” под обстрелом неприятеля за сорок вёрст в Вознесенское — “там ноне храм, самогон обязан быть”,— объясняет Лисей,— приобретает символический смысл. Этот безумный пароход с его удивительным названием (смысл которого восходит к древним купальским мифам) — сама Россия, несущаяся в неведомое пространство (воспоминается: “Русь! Куда ж несёшься ты?..”).

“Мы летели во мраке, не сворачивая по сторонам, сбивая бакены и красные огни...” (II, 213). “Команда парохода “Иван-да-Марья” была пьяна. Один рулевой твёрдо двигал свой круг. Он обернулся, увидев меня.

— Жид,— сказал мне рулевой,— что с детями будет?..

— С какими детями?

— Дети не учатся,— сказал рулевой, ворочая кругом,— дети воры будут... Он приблизил ко мне свинцовые синие скулы и заскрипел зубами. Челюсти его скрежетали, как жернова. Зубы, казалось, размалываются в песок.

— Загрызу...

Я попятился от него...” (II, 214).

Финал этой безумной гонки предопределён. Но в том, как описывается расстрел “начудившего”, по-детски сознающего свою вину Коростелёва, вновь, как и в “Конармии”, ощущается неприятие Бабелем жестокости как нормы поведения, его “боль о человеке”...

Как видим, “Иван-да-Марья” — один из самых “документализированных”, насыщенных конкретными фактами произведений Бабеля. Но внешняя форма хроники, “истории одной экспедиции” “сдвинута” вымыслом, факты гротескно заострены и даны в присущей стилю барокко “совместимости несовместимого”.

Его гуманистическая позиция останется непоколебленной “веком-волкодавом”. Первооснова её — неприятие “хищи и крови”, какими бы благими целями они ни оправдывались. Но теперь, в конце 20-х годов, гуманизм Бабеля подкреплён пониманием “хода вещей” (недаром он сообщает своим друзьям А.Г. и Л.И. Слоним из Парижа 26 декабря 1927 года, что “стал читать замечательные старые книги по истории французской революции... как в юности, читаю ночи напролёт,— и объясняет: — Никто, кроме нас, эти книги понять не может”.— I, 258)...

 



[1] Шкловский В. Бабель. Критический романс // Шкловский В. Гамбургский счёт. М., 1990. С. 368.

[2] См.: Воронский А. И. Бабель // Воронский А. Литературные портреты. М., 1928. Т. 1; Полонский В. Критические заметки. О Бабеле // Полонский В. О современной литературе. 2-е изд. М.; Л., 1929; Коган П.С. Литература великого десятилетия (гл. Попутчики). М., 1927; Он же. Красная Армия в нашей литературе (гл. Бабель). М., 1926; Плоткин Л.. Творчество Бабеля // Октябрь. 1933. № 3; Волков А. А.М. Горький и литературное движение советской эпохи. М., 1971. С. 103.

[3] Паустовский К. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968. Т. 5. С. 137.

[4] Бабель И. Письмо в редакцию // Октябрь. 1924. № 4. С. 223.

[5] Мунблит Г. О новых рассказах Бабеля // Литературная газета. 1932. 11 октября; Шкловский В. О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают. Конец барокко // Литературная газета. 1932. 17 июля.

[6] Бабель И. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 199. В дальнейшем все цитаты из произведений и переписки Бабеля приводятся по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.

[7] Сведения из личного дела студента Бабеля приведены в составленной У.М. Спектором “Краткой летописи жизни и творчества Исаака Эммануиловича Бабеля” // Исаак Бабель. Пробуждение. Тбилиси, 1989. С. 421—422.

[8] Призывался ли Бабель на военную службу и когда? Биографы писателя не дают на этот вопрос ясного ответа. Сам он в письме А.Г. Слоним 7. 12. 1918 г. и в “Автобиографии” сообщает, что “призывался”, “был солдатом на румынском фронте” (см.: Бабель И. Соч. Т. 1. С. 236, 32).

[9] Шкловский В. Человек со спокойным голосом // Воспоминания о Бабеле. М., 1989. С. 186—187.

[10] См. В.И. Ленин ПСС Т. 50. С. 543.

[11] Вопреки мнению комментатора рассказа “Иван-да-Марья” в двухтомнике Бабеля (II, 563) С В Малышев вовсе не был “„красным купцом" первых пятилеток”, хотя бы потому, что, по утверждению его биографа, “в последние годы своей жизни, тяжело болел, был прикован к постели” (см.: Прямков А. Писатели из народа. Ярославль, 1958. С. 34).

[12] Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 24. С 115.

[13] См.: Малышев С. Странички о борьбе 1905 года // Прожектор. 1925. № 2 (48). С. 24—25, Шотман А.В. Записки старого большевика. 3-е изд. Л., 1963. С. 184—187.

[14] Начав печататься в дореволюционные годы, С В Малышев в советское время опубликовал повесть “К свету” (1918), сборник рассказов “К новой жизни” (1923), воспоминания “Боевые странички 1905 г” (1926), о своих встречах с В.И. Лениным, о Нижегородской ярмарке, о поездке в составе торговой делегации во Францию (“Нижний — Лион Путевые заметки” 1923).

[15] Малышев С. На пролетарских ступенях // Молодая гвардия. 1925. Кн. 2—3. С. 178.

[16] Малышев С. Встречи с Лениным. М., 1933. С. 31. В дальнейшем воспоминания Малышева о продэкспедиции 1918 г. даются по этому изданию с указанием в скобках страницы.

[17] Баронск, другое название Екатериненштадт, ныне г. Маркс.

[18] Документальную точность этих описаний подтверждает приведённая в книге С. В. Малышева “Встречи с Лениным”, с. 35, фотография “Подвоз хлеба на баржу-лавку в Баронске. 1918 г.”

[19] Процесс художественного осмысления реальности у Бабеля “состоял (по его собственному признанию) как бы из трёх частей: во-первых, нужно знать действительную жизнь, во-вторых нужно её забыть, и, наконец, в-третьих, нужно её вспомнить, осветить таким ослепительным светом, чтобы это была настоящая жизнь...” См.: Трегуб С. Спутники сердца. М., 1964. С. 195.

[20] Шкловский В. Конец барокко. О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают // Шкловский В. Гамбургский счёт. М., 1990. С. 448—454.

[21] Там же. С. 537.

[22] Там же. С. 525.

[23] Там же. С. 453.

[24] Там же. С. 449.

[25] КЛЭ. М., 1968. Т. 1. Стб. 457.