Духовников Ф.В. Николай Гаврилович Чернышевский / Предисл. и примеч. А. Лебедева // Русская Старина. СПб., 1911. Т. 145, кн. 1. С. 68-96.

 

Николай Гаврилович Чернышевский

Статья Ф. В. Духовникова, с предисловием и примечаниями

Александра Лебедева.

 

Глава IV (IX).

 

О педагогической деятельности Н.Г. Чернышевского в Саратовской мужской гимназии сохранилось много сведений в архивах этого заведения и канцелярии попечителя Казанского учебного округа, которые дадут ценный материал не только для биографии этого писателя, но и для истории Саратовской мужской гимназии; кроме того, еще здравствуют два сослуживца Н.Г. по Саратовской гимназии, поступившие на службу в нее уже при Н.Г. Чернышевском: педагог и писатель Е.А. Белов и юрист А.М. Полиновский[1], которым, вне всякого сомнения, памятна жизнь Н.Г. в Саратове и которые, как нам известно, уже написали свои воспоминания о нем, но мы все-таки считаем небезынтересным воспроизвести рассказы из учительской жизни Н.Г. в Саратове по памяти старожилов, его учеников.

Не новичком в деле преподавания был Н.Г. Выше мы видели, что он всегда отыскивал случая поделиться с кем-нибудь своими познаниями и часто показывал и объяснял гимназистам уроки, подделываясь под их понимание; следовательно, он мог приобрести некоторую опытность в преподавании, кроме того, уже владея энциклопедическими сведениями, он был знаком с теорией обучения и воспитания по иностранным источникам. И действительно, он явился в гимназию, по уверению его учеников, опытным преподавателем.

Появление нового учителя всегда возбуждает любопытство учеников. Прийдя в гимназию, Н.Г. прошел прямо в учительскую комнату, находящуюся рядом с 4-м классом, в виду учеников, вышедших из классных комнат, чтобы посмотреть на нового учителя. Его бледное лицо, тихий пискливый голос, близорукость, сильно белокурые волосы, сутуловатость, большие шаги и неловкие манеры, — вообще вся его наружность показалась ученикам очень смешною; почему они стали между собою подсмеиваться над ним, благообразного же и симпатичного лица его с открытым широким лбом никто и не приметил[2].

Но первые же уроки Н.Г., очаровавшие всех учеников, поразили их своею новизною и необычайностью.

Гимназисты увидели, что новый учитель в своем преподавании не похож на других, все он делает по-своему, чего они до сих пор не видели и не слышали. Он не садится на учительское место, а ставит стул около учеников, об учебнике Кошанского, который всем опротивел, даже и не упомянул. Вместо него он стал читать ученикам произведения наших классиков: Жуковского, Лермонтова, Пушкина и др., о которых гимназисты совершенно не имели понятия, и критически разбирать их, и таким образом, открыл своим юным слушателям сокровищницу, из которой они могли бы черпать свое образование и развитие. Все это заставляло забыть его внешность, плохие манеры и пискливый голос: юношей увлекали его новые для них мысли.

С поступлением его в учителя, бессмысленное зубрение уроков словесности прекратилось и дан был ход живому слову и мышлению. Но что в особенности нас поразило, — рассказывает один из учеников Чернышевского, — то это его живая понятная нам речь и затем его уважение к нашей личности, которая подвергалась всевозможным унижениям со стороны нашего начальства и учителей. Мы не понимали и не могли даже представить подобного отношения учителя к ученикам, почему мы стеснялись и даже дичились нового учителя; не могли говорить и отвечать на его вопросы, как следует, и только что начали было осваиваться с его приемами преподавания, как окончили курс. Следующие за нами ученики были счастливее нас в этом отношении[3].

Его преподавание словесности было своеобразное и не обычное. При обучении он держался сократической методы.

Он беседовал с учениками, как равный с равными, наводил их вопросами на возражения и опровержения, и доводил их до понимания урока; кроме того, в классе он читал, или рассказывал, или указывал недостатки ученических сочинений, в обсуждении которых принимали участие все ученики. Он умел упростить преподавание настолько, что далее трудные предметы становились у него темою для бесед с учениками и были им понятны.

Уроки его, кроме того, отличались особенною полнотою.

В учебнике теории словесности Кошанского был параграф о науках и их разделении. Другой преподаватель ограничился бы перечислением их и раздедением, но Н.Г. не удовольствовался этим: он дал понятие о всех науках, входящих в гимназический курс; кроме того, он говорил о способе их изучения и их относительной важности. Случаи, где приходилось давать вводные объяснения по другим наукам, бывали часты, тем более, что они проходились плохо, и ученики не знали их. Особенно много объяснял он по истории. Так как преподавание словесности тесно связано с историею, то Н.Г., зная невежество учеников в этом предмете, принужден был для объяснения какого-либо литературного памятника излагать исторические факты и освещать их. Вообще, он указал гимназистам путь к самообразованию и поселил в них охоту и стремление к усовершенствованию. Уроки его проходили очень оживленно; все слушали его со вниманием; даже шалуньи и резвые мальчики, нарушавшие занятья у других учителей, на уроках Н.Г. сидели смирно. Нарушение тишины в классе у него было исключительным случаем, о котором и теперь помнят; его уроки были для всех интересны; кроме того он умел одним метким замечанием усмирить и осадить самого резвого шалуна. На виду всех учеников гимназист Егоров, сын советника Палаты Государственные Имуществу бросил в своего товарища комком бумажки, будучи уверен, что Н.Г. не заметить, но ошибся в своем предположении. Николай Гаврилович ловко усмирил его. „Что вы, Егоров, бросаете бумажками?" - сказал Н.Г. „Я на вашем месте пустил бы в него камнем.

Да-с. А вы как думаете?" Мальчик очень сконфузился, и с тех пор при Н.Г. не решался шалить в классе.

Шалости, которые проделывали ученики в классе других учителей, у Н.Г. не имели уже цели. Быт учеников того времени был отличный от настоящего; точно также и понятия учеников об отношениях их к учителям были совершенно иные. Учитель и ученики обыкновенно представляли из себя два враждебные лагеря, которые старались, сами не сознавая того, сделать что-либо неприятное друг другу или поднять на смех друг друга. Бросать в классе бумажками и проделывать другие подобные шалости в присутствии учителей был страшный риск: можно поплатиться за это, смотря по расположению учителя, и даже подвергнуться более или менее тяжелому наказанию, поэтому бросание предметов в присутствии учителей считалось признаком ухарства и храбрости, которыми обыкновенно ученики щеголяли. Они ради этого терпели побои, порку и другие наказания. Но Н.Г. не видел в подобном действии учеников никакого преступления и не придавал никакого значения подобным фактам, поэтому, и самая шалость в глазах учеников уже не имела смысла, и от учеников подобный шалун, как нарушитель тишины, мешавший слушать интересные для них объяснения учителя, заслуживал только презрения и названия невежи. Вот почему на уроках Н.Г. ученики не делали никаких шалостей, которые с особенным удовольствием производили они при других учителях. Другой случай нарушения классной дисциплины на уроке Н.Г. произошел в IV классе, и это тоже был там единственный случай. Ученик Пасхалов[4] пред уроком Н.Г. достал где-то книгу: “Иллюстрированная жизнь животных Гранвиля”, зоологические карикатурные рисунки которой так заинтересовали его, что он рассматривал ее и при Н.Г. Художественная жилка сказались в нем: он забыл все окружавшее и потому переворачивал с шумом листы книги и смеялся. Обыкновенно в классе при Н.Г. бывало так тихо, что даже малейшее движение уже было заметно и нарушало классную дисциплину, потому шелест листов и смех Пасхалова мешали занятиям, невольно заставляя других оборачиваться и смотреть на него. Н.Г. раза два попросил Пасхалова не мешать занятиям; но тот, увлеченный более рисунками, чем объяснениями учителя, продолжал по-прежнему смеяться и шелестеть листами, что вызвало даже неудовольствие на лицах многих учеников.

Другой учитель на месте Н.Г. без всяких разговоров наказал бы ученика за подобный поступок, или поставил бы на колени, или в угол, или оставил бы ученика без обеда, иди оттрепал бы его за уши; но Н.Г. в продолжение всей учительской службы никогда никого не наказывал, и это был единственный случай, когда он был вынужден сделать ученику замечание. „Мы два раза замечали вам", обратился он к Пасхалову, от лица всех учеников, „что бы вы не мешали нашей беседе, но вы не обратили на это никакого внимания. Мы теперь вынуждены и имеем право просить вас, чтобы вы не беспокоили нас, уйти из класса, и делать то, что вы желаете, если наша беседа вам не нравится".

Не довольствуясь классными занятиями, Н.Г. приглашал изредка учеников старших классов к себе на квартиру, в доме отца, где совместно с знаменитым впоследствии историком Н.И. Костомаровым[5], развивал путем чтения и бесед с ними. С этою цельно Н.Г. часто давал ученикам на дом читать книги, которых у него было много, иди сами ученики просили его об этом, после класса, когда чтение какой-либо книги увлекало их; при чем, иногда выходили комические сцены. Раз по окончании урока один из его учеников стал просить его дать ему ту книгу, по которой Н.Г. читал им в классе „Вы не поймете ее", сказал Н.Г.—„Отчего же не понять?" возразил ученик. Вместо ответа Н.Г. подал ученику книгу на английском языке, по которой он читал в классе совершенно свободно, как русскую. Сконфуженный ученик, при хохоте товарищей, отошел от Н.Г. Особенно памятны были для учеников литературный беседы, которые велись в гимназии каждый месяц по вечерам[6].

 

Глава V (X).

 

На Саратовском Воскресенском кладбище, около церкви, по правую ее сторону, находится памятник, который состоит из скалы, увенчанный крестом с якорем и сердцем, символами веры, надежды и любви. На лицевой стороне сердца надпись золотыми буквами гласить: „Здесь покоится прах статского советника Любима Петровича Круглова, директора училищ Саратовской губернии, скончавшегося 24 августа 1847 г. на 38 г. от рождения. Он оставил после себя жену и пятерых детей"[7]. На противоположной стороне читаем: „От любимых любимому благородному начальнику". Круглов, симпатичный и гуманный директор, запечатлел добрую и хорошую память о себе в сердцах своих учеников, теперь очень почтенных деятелей на всех поприщах государственной службы; он и в жизни руководствовался, по словам А.Г. Ровинского, доставившего нам сведения об этом почтенном деятеле, теми принципами, символы которых сочли нужным поставить на памятнике учителя его сослуживцы вместе с учениками. Это был единственный директор Саратовской гимназии дореформенного времени, который пользовался такою большою любовью со стороны учителей и учеников.

Учителей он заставлял заниматься не силою своей власти, а дружеским обращением с ними и своим примером. Как нарочно его время совпало со многими нововведениями в гимназии: очень плохие учебники сменились сравнительно, лучшими, гимназия приобрела много учебных пособий: географических ланд-карт, физических приборов и пр. Пансион при гимназии, благодаря Круглову, был в хорошем состоянии. Хотя пища была простая, так как отпускалось на человека по 10 коп., но сытная; на завтрак подавался сбитень или молоко, на обед три блюда, а на ужин — два. Старшие ученики обыкновенно наблюдали за провизиею и доносили ому рапортом. К невинным шалостям гимназистов он относился снисходительно, но дурные поступки учеников он строго преследовал и карал через инспектора Ивана Антоновича Ганусовича[8], который хотя и добрый и знающий был человек, так что ученики всегда имели доступ к нему для объяснения уроков и для своих надобностей, но с большим удовольствием порол учеников, при чем даже проявлял жестокость, так что был переведен за это в другой город. Представляя во всем противоположность своему предшественнику, Гине, Круглов проявлял педагогический такт, которым природа наделила его щедро; почему все, что вводилось в гимназии хорошего, даже по распоряжению начальства, ученики приписывали своему любимому начальнику. Начало литературных вечеров в Саратовской гимназии, по уверению его учеников, тоже совпадает с директорством Круглова и отнесено учениками к его почину, хотя, как известно, они введены были по распоряжению начальства. Живой, подвижной, умный, образованный, Круглов принимал самое деятельное участие в литературных беседах: одних учеников он подзадоривал на возражения, других поддерживал в спорах, третьих хвалил, четвертых наводил, на вопросы и возражения. В учителе, Федоре Павловиче Волкове, он нашел себе деятельного помощника. „Волков", но словам А.Г. Тихменева[9], „приохочивал учеников к письменным упражнениям. С каким едким, но вместе снисходительным, остроумием, с каким тактом поражал он недостатки этих упражнений!" Заместитель Круглова, директор Валерьян Александрович Лубкин, был ничтожнейшая личность, запятнавшая себя взятками, которые он брал через штатного смотрителя Саратовского уездного училища, Василия Ивановича Коршунова. Он мало обращал внимания на учебное дело и литературные беседы при нем шли вяло; он и к ним относился безучастно, даже не слушал, что говорили ученики. Но, при всем том, с самого начала литературных бесед дело их даже при Круглове было поставлено на ложную дорогу: темы для сочинений давались[10] философского содержания и вообще были отвлеченный, на что указывали учебники того времени, почему не все ученики могли принимать участие в этих беседах, а равно и писать сочинения; кроме того учителя, инспектора и директора во время бесед большею частью были, за исключением Круглова, не руководителями их, а теми же грозными начальниками, какими они были всегда по отношению к ученикам.

Правильная постановка дела литературных бесед в Саратовской гимназии принадлежит, по уверению его учеников, Н.Г., которому из - за них пришлось выдержать с директором Мейером, сменившим Лубкина, переведенного в 1851 г. в Пензу, спор, окончившийся поражением Мейера. Н.Г. настоял на том, чтобы темы для сочинений были доступны для учеников, и чтобы ученики во время бесед были на равных отношениях к начальству и учителям, и тогда характер литературных бесед принял другое направление, полезное для дела. Гимназисты VI и VII класса, которые принимали участие в беседах, по долгу трудились над этими сочинениями: они рылись в библиотеках, отыскивая книги, касавшиеся темы сочинения, и должны были перечитывать много книг, что способствовало самодеятельности учеников. Как много работали ученики, можно заключить даже из объема сочинений; некоторые писали сочинения листах на 14 и более. Трое гимназистов были оппонентами по назначению учителя, а другие трое, вместе с автором сочинения, защищали его. Остальные гимназисты, учителя и начальство могли делать возражения, которые, вместе с ответами, записывались секретарем на сочинениях. Ученики сами выбирали секретаря, которым большею частью бывал Ломтев, очень мягкий и симпатичный учитель, почти идеальной честности. Все сочинения вместе с возражениями и ответами на них, записанными на полях секретарем или преподавателем, отсылались к попечителю Казанского учебного округа, поенному генералу Молоствову[11].

 

VI (XI).

 

Нравился Николай Гаврилович Чернышевский ученикам своим в Саратовской гимназии и тем, что не спрашивал уроков; о познаниях учеников он судил по разговорам и по беседам с ними, а также по сочинениям, возражениям и спорам, которые бывали в классе. При его преподавании не было закоренелых лентяев, не желавших заниматься, как бывало у других учителей, так что он всем ученикам ставил хорошие отметки: 3, 4 и 5.

Учебники теории, словесности и истории литературы были оставлены в стороне. Делая теоретические выводы из разбора отечественных писателей, Н.Г. не считал нужным задавать уроки но учебникам, которые были недоступны по своей отвлеченности для гимназистов. Пересказывать их своими словами было нельзя: их действительно нужно было „зубрить", без всякого понимания, что даже заметно было по ответам учеников, которые произносили свои уроки совершенно однообразным голосом, без малейшего выражения. Вероятно, многие помнят историю Устрялова, написанную отвлеченною периодическою речью. Фразы: „одна кобылица родила зайца", „одна девочка родилась смехом", находившаяся в учебнике греческого языка, поражают своею бессмысленностью. Учебники словесности тоже были наполнены примерами, над которыми глумились ученики, в роде таких: „Се росска Флакка зрак".

„Се тот, кто, как и он".

„В высь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон". Вот почему Н.Г. не напоминал ученикам об учебниках. „Учебник нужен только для экзаменов", говорил он, „а к каждому уроку незачем зубрить его: лучше читайте побольше книг". И ученики читали. Старая дореформенная школа, подвергающаяся теперь порицанию, имела и свои хорошие стороны. Так, тогда ученик не был завален уроками, которые он учил пред классами, во время перемен, особенно если был с хорошими способностями, все же внеклассное время он, оставаясь бес училищного надзора, мог проводить по своему усмотрению[12]. Таким образом самодеятельности ученика открывался большой простор, и потому от него зависело, как воспользоваться своим досугом. Выше было сказано, что Н.Г. приохотил учеников к чтению, на что они употребляли свободное время, при чем он руководил их выбором книг и объяснял им прочитанное. А так как у учеников было много свободного времени, то он читали очень много. Через разумное чтение, под руководством Н.Г., ученики усвоили больше, чем по устарелым учебникам, а главное — сознательно. В Казанском университете на приемных экзаменах саратовские гимназисты по своим познаниям считались лучшими, в особенности они хорошо составляли сочинения. Профессор Казанского университета, экзаменовавший учеников Саратовской гимназии по словесности, на приемных экзаменах обыкновенно говорил: „О ваших познаниях свидетельствует уже то, что вы — ученики Чернышевского".

За все это ученики и уважали, и любили Н.Г. Каким обаянием учащихся пользовался Н.Г., видно из того, что многие бывшие его ученики всю жизнь гордились тем, что учились у него. „Кто был учеником Н.Г. в Саратовской гимназии, тому незачем поступать в университет, где даже не услышишь и не узнаешь того, о чем Н.Г. подробно говорил", уверяли многие его ученики, — до такой степени они восторженно преувеличивали его значение в их умственной; жизни. Несравненно полнее делает оценку педагогической деятельности ученик Н.Г. Виссарион Иванович Дурасов. „Среди смешного и дурного в бытность мою в гимназии было хорошее и светлое", говорит Дурасов в той же вышеупомянутой статье; ,,в последние годы моего пребывания в заведении, это хорошее и светлое тесно связано с воспоминаниями об одном из учителей[13], имевшем громадное и благотворное влияние на умственное и нравственное развитие своих учеников. Достаточно указать на один выдающийся факт. Прежде Саратовская гимназия давала университетам из 15 — 17 учеников, оканчивавших курс, много трех, четырех студентов, а в 1853 г., когда я окончил курс в гимназии, из того же числа выпущенных гимназистов их сразу 10 человек отправилось в университеты, и надобно заметить, — что это было в пору безрассветного мрака, окутывавшего русскую общественную жизнь; нас влекло в университеты не стремление к рублю и к карьере, стремление, преобладающее в теперешнем молодом поколении, а стремление более идеальное и возвышенное".

 

VII (XII).

 

Из всего рассказанного видно, что Н.Г. представлял противоположность всему строю тогдашнего воспитания и обучения, и потому должен был поневоле встать в разлад со всеми установившимися обычаями и привычками. Это - то и должно было поселить к нему во многих неудовольствие и даже вражду. Особенно недоволен был им директор гимназии, Алексей Андреевич Мойер[14]. Это был сухой, безсердечный холостяк; типичный представитель николаевских времен. Будучи проникнут им до мозга костей, он ничего не требовал от учителей и учеников, кроме соблюдения формальной стороны дела[15], педагогических же вопросов он не касался. Если кто-нибудь и заводит речь относительно педагогического дела, то Мейер или уходил, или отделывался общими фразами.

Отношения его к ученикам ограничивались только выговорами и замечаниями за самую ничтожную вещь. Без замечаний он, как человек желчный и раздражительный, почти не проходил мимо учеников. Всякая неисправность во внешности учеников, в роде длинных волос, приводила его в исступление. „На барабане велю остричь волосы, если ты не острижешь их к завтрашнему дню", кричал он на ученика, при чем называл его „прогрессистом" и канальею. Наблюдая за учениками и учителями, которые часто манкировали своими обязанностями, Мейер относился одинаково к тем и другим: свысока, по начальнически; чуждался общества учителей и не вел с ними знакомства, считая это за унижение собственного достоинства, даже в карты в клубе или гостях играл с особами не ниже статского советника, каким чином наградила его судьба. Каждый день он появлялся в гимназию и требовал, чтобы учителя своевременно уходили на классные занятия; появлялся на несколько минут на урок к преподавателям и спрашивал учеников, которым задавал вопросы, иногда не относившиеся к уроку и даже предмету. Чаще всего он заходил на уроки к тем учителям, которыми был чем-нибудь недоволен. Посещения Мейера, действительно, приносили пользу тому классу, где учителя, как бывало тогда, ничего не делали, или после бессонной ночи, проведенной в игре в карты с выпивкой, дремали или спали в классе, или занимались чтением газет или книг, предоставляя ученикам делать то, что хотели, или же вели беседы на темы, вовсе не относившиеся к учебному делу. Директору Мейеру до сих пор приходилось, большею частью, вести дело обучения именно с подобными педагогами, из которых многие были даже уволены за это. Он и привык повсюду видеть им подобных. Ревизии, который он производил, как директор училищ, в уездных училищах, тоже бывали с тою целью, чтобы поймать пьяных учителей, уличить в пьянстве и распечь их, как следует; но он не считал нужным доносить о беспорядках начальству и даже заступался перед ним за учителей. Раз попечителю Казанского учебного округа прислано было анонимное письмо, в котором были описаны похождения саратовских педагогов, как истых пьяниц, о чем попечитель сказал Мейеру. На это он с гордостью ответил: „У меня пьяниц нет, но есть люди пьющие, как и везде". Хотя состав учителей при Н.Г. изменился много к лучшему, но большинство из них вело и держало себя с учениками подобно прежним учителям. Как смотрели на гимназию сами ученики, можно несколько судить по следующей песенке, которую они часто распевали.

Скоро ль настанет время

Сказать гимназии: прощай!..

И скоро ль настанет время,

Когда мы увидим рай?

Уж нам наскучили петлицы,

Галун, фуражки и мундир,

И все учительские лица,

И наш директор командир.

Эта песенка приходилась им по душе; они выражали в ней свое неудовольствие на то учебное заведение, которое их воспитывало. В то еще недалекое от нас время воспитатели и учителя юношества не были знакомы с основными понятиями педагогики и не были проникнуты ни чувством собственного достоинства, ни чувством долга; поэтому, на глазах учеников проделывали то, что оскорбляло и унижало молодое сердце.

Для учителей, честно относившихся к своим обязанностям посещения Мейера были совершенно бесполезны; он только отрывал учителей от дела, и как человек, мало сведущий в педагогике, не мог подать совета молодым учителям и вообще не оказывал никакого влияния на улучшение преподавания; кроме того, и учителя, и ученики презирали его.

Директору Мейеру не мог нравиться Н.Г., который, как мы и видели, не спрашивал уроков, не ставил ученикам баллов в журнале и, вообще, пренебрегал формальной стороной дела. В особенности раздражало и приводило в бешенство Мейера то, "что Н.Г. иронически относился не только к гимназическим порядкам, но и ко многим явлениям русской жизни. Педагогическое поприще для Н.Г. было слишком мало и узко, не в такой деятельности нуждалась его натура, полная сил и с огромными знаниями. Его тянул к себе Петербург, где он мог бы развернуть свои силы вполне. Он и смотрел на учительское занятие как на временное, за которое он взялся в угождение своим родителям, которых он искренно любил. Но будущий публицист, рьяный, восторженный, с злою эпиграммою, сказался в нем и в гимназии; он, как выражались тогда, развивал учеников и подготовлял их к более широкому пониманию вопросов. При прохождении словесности, особенно при чтении писателей, он касался мимоходом и тех язв, которые разъедали тогда русское общество и которые были исцелены в царствование царя-Мученика. Крепостное право, суд, воспитание[16], политическая[17] науки и т. п. темы, о которых было запрещено рассуждать даже в печати, были предметами бесед его с учениками не только в классе, но и вне его: везде, при каждом удобном случае, он вступал с учениками в разговоры и высказывал им свои новые взгляды на предметы. Беспрепятственно он заинтересовывал учеников новыми идеями; иногда даже при Мейере, которого он глубоко презирал, не стеснялся высказывать свои взгляды.

Директор Мейер нескоро узнал, что у него в гимназии делается не то, чего он хотел: затем он увидел, что Н.Г. его дурачит, и что он шел в разрез со всеми его взглядами, и ученики тоже замечали, что между ними происходит затаенная борьба. В первые же месяцы Мейер узнал, что Н.Г. не всегда ставит отметки в журнале, или, если и ставит, то не чернилами, а карандашом.

„Что это Чернышевский допускает какую вольность? Он в журнале отметки ставит карандашом. Велите ученикам подавать ему чернила", говорил Мейер инспектору в коридоре при учениках. Когда же инспектор потребовал от Н.Г., чтобы он писал отметки чернилами, то он на это отвечал: „от этого знания учеников не прибавятся".

Странным показалось Мейеру, на первых порах, и то, что, несмотря на его требование, чтобы Н.Г. подписался под свидетельством о состоянии сумм гимназической кассы, он не хотел этого сделать: Н.Г. знал всю историю о растрате сумм Гине, о чем было рассказано выше, а также то, как учителя поплатились за это, почему и не хотел угодить в подобную же историю. Гимназисты стали замечать, что Мейер не только часто заглядывал в дверное классное окошко, чтобы посмотреть, что делается в классе, но и заходит в класс к Н.Г., спрашивает учеников, делает им замечания и даже кричит на них. Н.Г. дорожил каждою минутою, чтобы побеседовать с учениками и передать им какие-либо сведения; поэтому можно себе представить, как возмущали его бесцельные посещения Мейера, прерывавшие только занятия; в особенности он никак не мог помириться с тем, что Мейер в его присутствии унижал и оскорблял учеников, и Н.Г., как заметили ученики, стал противодействовать этим посещениям: он давал чувствовать, как неприятны ему они. Войдет, бывало, Мейер в класс; а Н.Г. рассказывает о чем-нибудь. „Спросите учеников урок", скажет Мейер.— „Я еще не кончил своих объяснений. Позвольте прежде окончить их, и тогда я спрошу урок ученика по вашему выбору", скажет Н.Г. Но Мейер, недовольный таким ответом, повернется, не сказав ни слова, и уйдет из класса. Привыкнув видеть, как другие учителя беспрекословно исполняли каждое желание Мейера, ученики сочли такой ответь Н.Г. уже противодействием Мейеру. Иногда Н.Г. при входе Мейера в класс вовсе прекращал занятия. „Что вы делаете?"—спросит он Н.Г. „Продолжайте ваши объяснения".—„Не могу, утомился", ответит он: „да и ученики тоже устали: нужно и им дать отдых".—Выслушав это, Мейер уходил.

Чаще же, всего Н.Г., при входе Мейера, прерывал объяснения и спрашивал учеников, или начинал речь о другом. Прибегал Н.Г. и к другим приемам, чтобы поскорее заставить Мейера уйти из класса. Мейеру нельзя было смеяться и хохотать без боли, у него вставлена была в носу пластинка. Когда же Мейер входил в класс, Н.Г. примется рассказывать что-нибудь смешное, что возбуждало в учениках смех, а Мейера заставляло уходить из класса.

Большое столкновение с Мейером у Н.Г. произошло на экзамене. „Тяжело было сидеть с директором Мейером на экзаменах: неуместными и неверно поставленными вопросами он часто сбивал ученика и бес того слабого в своих познаниях", говорит М.А. Лакомте, автор статьи: „Воспоминания педагога", журнал „Гимназия" 1889 г. Кроме того, недовольство учителем у Мейера отражалось на учениках, к которым он тогда особенно придирался.

Также держал себя Мейер и на экзамене словесности при Н.Г., который просил даже посредничества учителя, присутствовавшего на экзамене, по поводу несогласия в отметках ученикам; но товарищ Н.Г., при всем своем желании порешить спор, промолчал, из опасения навлечь на себя гнев директора, имевшего привычку мстить, о чем все учителя знали; кроме того директор был незнаком с новейшими приемами преподавания, так что Н.Г. приходилось не соглашаться во многом с Мейером и объяснять ему.

Особенно Н.Г. настаивал на том, чтобы одному ученику поставлена была на экзамене хорошая отметка, а не дурная, как хотел Мейер. Н.Г. имел, как известно, сильный характер: он умел владеть собою и потому держал себя ровно, спокойно и невозмутимо. Вот как говорит об этой черте характера Чернышевского Н.А. Добролюбов в письме к своему товарищу Бордюгову в 1859 г.

„Читай, читай и читай пятый том „Исторической Библиотеки", недавно вышедшей: там Шлоссер рассказывает о французской революции. Это—блаженство читать его рассказ. Я ничего подобного не читывал. Ни признака азарта, никакого фразерства, так неприятного у Луи Блана и даже Прудона; все спокойно, ровно, умеренно. Прочитаешь его и увидишь, что П. О. (Чернышевский) вышел из его школы"[18].

Но придирчивость Мейера к ученикам, грубое и дерзкое его отношение к ним и несправедливая оценка успехов учеников довели Н.Г. до того, что он вышел из класса до окончания экзамена. По уверению его бывших учеников, дело об этом доходило до попечителя Казанского учебного округа, который прислал для расследования дела окружного инспектора, признавшего требования Н.Г. справедливыми.

Вскоре после экзаменов Н.Г. с несколькими учителями товарищами был в Савушкином саду (первый сад на берегу Волги к северу от Саратова); Сергей Алексеевич Колесников, сослуживец Н.Г., математик, стал говорить ему. „Что вам за охота, Н.Г., спорить с Мейером из-за отметок? Он дурак дураком и останется. Что вам ученики, что вы из-за них ссоритесь с директором? Родственники что ли?"—„Я дуракам не уступаю", отвечал на это Н.Г., „если учению, слаб, я ему ставлю дурные отметки; но я не могу согласиться с Мейером поставить дурные отметки ученикам, которые знают и отвечают на экзамене сносно, тем более потому, что вижу в этом явные придирки Мейера к ученикам. Он не доволен мною, а из-за меня страдают ученики. Я не допущу этого"[19]. Несмотря на это, Мейер боялся Н.Г.; он в порыве гнева невольно часто восклицал: „какую свободу допускает у меня Ч.! Он говорил ученикам о вреде крепостного права. Это вольнодумство и вольтерьянство! В Камчатку упекут меня за него"!

Говорят, Мейер делал Н.Г. замечания относительно преподавания словесности, запрещая ему читать в классе произведения Гончарова, Пушкина, Лермонтова, Гоголя ни др., и советовал ограничиться учебниками, рекомендованными начальством. Н.Г. глубоко презирая его, совершенно игнорировал его советы, продолжая по-прежнему свои занятая. Чаще и чаще стал заглядывать Мейер на уроки Н.Г., хотя, как и прежде, только на несколько минут. Но так как он не мог в продолжение этого времени узнать, что делалось в классе, то он выслушивал и даже узнавал oб этом от учеников и, в особенности, от инспектора, Ангерлина, который считал, по словам М.А. Лакомте, своею обязанностью доносить директору обо всех учителях все, что они говорили, или что о них гонорят в городе, перетолковывая все слышанное по-своему, говорили же о Н.Г. в городе очень много.

Впрочем, посещения Мейером уроков Н.Г. прекратились после одного инцидента.

Когда Н.Г. с увлечением читал что-то ученикам, является в класс Мейер. Все ученики при входе его встали, но Н.Г. продолжал по-прежнему чтение, как будто Мейера не было в классе. Тогда Мейер потребовал, чтобы Н.Г. спросил учеников заданный им урок. Н.Г., не обращая на его слова никакого внимания, все читал. Спросив еще Н.Г. о чем-то и не получив от него ответа, Мейер, взяв со стола классный журнал Н.Г. и не увидев в нем ни одной отметки за целый месяц, пришел в ужас от этого и начальническим тоном высказал ему приказание исполнять требование начальства; но Н.Г. все время читал, не переставая, как будто не к нему относилась речь Мейера. Раздосадованный и взбешенный этим, Мейер вышел из класса, а гимназисты, сдерживавшие себя при нем, разразились, по его уходе, юморическим хохотом, но Н.Г. невозмутимо продолжал чтение, как будто бы в классе ничего не произошло. С тех пор Мейер прекратил посещение уроков Н.Г.

Когда случился этот факт: пред выходом ли его из гимназии, или задолго до него,—не помнят; только гимназистам он ясно показал, что гимназия, особенно Мейер, очень стесняли его деятельность, если он, будучи сдержанным, так отнесся к визиту Мейера. Но не один Н.Г. тяготился службою с Мейером. „Служить с таким человеком (с Мейером), в особенности в провинции, где вполне зависишь от непосредственного начальника, было трудно", говорит М.А. Лакомте, автор „Воспоминаний педагога". С самого поступления Н.Г. в гимназию ученики слышали от него, что ненадолго он поступил в нее; затем он сказал гимназистам последнего (7) класса: „когда вы окончите курс, и я выйду из гимназии". Но он вышел из нее раньше окончания экзаменов.

 

VIII (XIII).

 

Гимназическая корпорация учителей, совершенно игнорировавшая дело воспитания и обучения, не привлекала его к себе, хотя он и не чуждался их общества. Учителя жили разобщенно; между ними, кроме карт и водки, не было ничего такого, что бы сплотило их. Н.Г. иронически относился и к ним. „Как хороша повесть в „Современнике"! Я с удовольствием читал ее", скажет кто-нибудь из учителей.—„Да, хороша, только для детей, а не для нас, взрослых"..... ответить, бывало, Н.Г. Резкие суждения приходилось выслушивать и инспектору. В то время в гимназии, как и во всех учебных заведениях, ленивых и мало успевавших учеников первых трех классов заставляли учиться „березовою кашею": за бал 1—ученику давали 20 розог, за 2— десять. Ученики пансионеры, желая отделаться от такой поощрительной меры, уходили в лазарет, где гимназический доктор, Троицкий, зная истинную причину прихода учеников к нему, относился к ним снисходительно, но поляк Граковский, сменивший его, хотя и принимал их в лазарет, но за то сажал их на один суп и велел прикладывать им к ногам и шее горчичники. Несмотря на то, что порки происходили в отдаленной комнате, Н.Г. и всем учителям известно было, над кем и когда была произведена экзекуция, и потому он никогда не пропускал инспектора без того, чтобы не послать по адресу его несколько сарказмов.

Из гимназических учителей Н.Г. симпатизировал только двум: Евлампию Ивановичу Ломтеву, личности идеально честной и светлой, и Евгению Александровичу Белову, человеку, обладавшему значительным историческим и литературным образованием. С ним он часто проводил время. Не чуждался Н.Г. и общества учителей низших учебных заведений, с которыми ходил по садам пить чай и катался на лодке. Выше было рассказано, со слов Прокопия Григорьевича Плешивцева, бывшего учителя приготовительного класса при саратовском уездном училище, о разговоре Н.Г. с Колесниковым в Савушкином саду.

Памятен для этого учителя и другой случай, бывший с ним. Приготовительный класс (теперь казанское приходское училище) при уездном училище содержался на обязательный взнос почетного смотрителя, которым в пятидесятых годах в уездном училище был А.П. Слепцов. Это был благороднейший и честнейший человек своего времени, который нередко выводил учительский персонал из финансового затруднения и облегчал его быт. Слепцов брал на каникулы учителей в свое имение, где они жили на его счет. Присылаемые казанским учебным округом разные издания для продажи, как-то: калмыцкие грамматики и другие книги, не находившие сбыта в Саратове, штатный смотритель отсылал ему, и он, зная, что подобные издания не могут быть проданы, а, между тем, деньги за них непременно должны быть отправлены в округ, отдавал за них свои деньги. Несмотря на это, Слепцов раз поставил Плешивцева, получавшего из взноса Слепцова жалование 7 р. 7 к. в месяц, в критическое положение. Уехавши на Кавказ к своему брату, известному кавказскому герою, он позабыл прислать в уездное училище свой обязательный взнос, и учитель оставался несколько месяцев без жалования. Тогда Плешивцев обратился к директору Мейеру, которому рассказал о своем положении и который обещался помочь ему. Чернышевский, сидевший позади директора, слушал со вниманием весь рассказ Плешивцева, и перед уходом его из канцелярии гимназии, где происходило дело, дал знаками ему понять, что он желает переговорить с ним наедине, что тот и сделал. „Вы не обидитесь", спросил его Н.Г., когда они остались вдвоем, „если я предложу вам маленькую помощь?" Получив утвердительный ответа, Н.Г. дал Плешивцеву три рубля, чему тот был рад.

 

IX (XIV).

 

Кроме педагогической среды, Н.Г. имел много других знакомых. Никогда он во всю свою жизнь не вел такой общественной жизни, как тогда, когда был учителем в Саратовской гимназии. К этому побуждало, как собственное его желание, так и желание его родителей, которые просили его часто отплатить кому-нибудь визит, или просили его быть на вечерах, вместо себя, так как они сами редко бывали в обществе. Посещал Н.Г. образованное семейство Ступиных, а также семейство председателя казенной палаты Кобылина, детям которого давал он уроки; бывал у советника казенной палаты, Д.А. Горбунова, переводчика поэмы Мицкевича „Конрад Валленрод".

Вообще, он часто появлялся в обществе, и везде, несмотря на неуклюжесть, был желанным и дорогим гостем, благодаря своему уму и высокому и обширному образованию, чем надолго оставил по себе воспоминание.

Будучи в гостях, Н.Г. казался очень застенчивыми и сидел по целым вечерам молча, даже в то время, когда велся оживленный разговор. Для объяснения этого явления достаточно привести объяснение самого Чернышевского, сделанное им по поводу неисправной переписки Н.А. Добролюбова с своими родными, которым он подолгу не отвечал на письма. „Дело в том, что ему тяжело было писать родным: понятия его стали не такими, какие сохранились у них, стремления его были чужды им, и переноситься мыслями в их понятия, в их интересы, было и трудно, и неприятно ему. Жить их жизнью он перестал еще до отъезда в Петербург, и беседовать с ними становилось для него все затруднительнее и затруднительнее[20]. Когда же заводили серьезный разговор, или обращались к нему за разрешением какого-либо вопроса, то он, имея замечательный дар слова, весь уходил в интересовавший его предмета и вел разговор так просто, ясно и понятно и вместе с тем так увлекательно, что невольно очаровывал своею речью всех, и тогда слушали его с наслаждением. Раз у Кобылиных собралось большое общество. Одна барышня виртуозка, приехавшая из Петербурга, по просьбе гостей, села за фортепьяно и стала играть. Ее окружили почти все гости. Кто-то вступил в разговор с Н.Г., бывшим тоже в гостях. Н.Г. начал о чем-то объяснять и так увлек, что мало-но-малу все слушавшие барышню сгруппировались около него, так что барышня, сконфуженная, прекратила игру. Когда он окончил, то кто-то захлопал в ладоши, и все подхватили. „Послушать таких ученых полезно", сказал один из гостей. Другой случай, заставивший говорить о Н.Г., был на даче у Кобылина (теперь институт). Тогда сад и роща при домах этой дачи были в заброшенном состоянии, мост через овраг по ветхости был разобран. Сидит Н.Г. в большом обществе молодых людей, с которыми были гувернер-швейцарец и гувернантка. Ночь была лунная, светлая. Вдруг видят, что по на правлению от места к дому, около которого все сидели на скамейках, медленно двигается что-то белое. Все приняли это за привидение и подняли страшный крик. Один Н.Г. не потерял присутствия духа: он стал уверять, что это не привидение, а несомненно человек, и, в доказательство этого, сам отправился к оврагу и привел закутанного в простыню швейцарца-гувернера, который хотел пошутить. Эти факты из жизни Н.Г. покажутся многим совершенно ничтожными, но в глазах тогдашнего общества, отличавшегося невежеством и предрассудками, подобные явления должны были обратить на себя внимание, и о них заговорили в обществе: так была бедна тогдашняя жизнь содержанием, что и ничтожнейшие факты, выходившие из ряда обыденной жизни, принимали размер почти целого события[21]. Делаем это замечание как по поводу вышеозначенных фактов, так и других рассказанных. Бывал Н.Г. и у саратовского губернатора н apxиepея.

Саратовский губернатор, Матвей Львович Кожевников, познакомился с ним тогда, когда Н.Г. был еще студентом. Декабрист А.П. Беляев, бывавший на губернаторских обедах, видел Н.Г. Чернышевского, тогда еще студента и неизвестного, у губернатора за обедом в 1848 г.[22]. Кожевников был „человек достаточно образованный, честный, премилый, и симииатичный[23]. Его можно было бы назвать „рыцарем без страха и упрека", если бы он не имел наклонности к хорошим винам; он и сам любил выпить, любил, чтобы и гости его пили. От этого часто он страдал подагрою.

Пользуясь его слабостью, подчиненные ему лица, как это бывает при всех почти начальниках, ловили в мутной воде рыбу, а он получал из-за них из министерства обидные для себя предписания, набрасывавшие на него тень. Один начальник департамента, Ш., заподозрил Кожевникова в официальной бумаге чуть ли не во взятках. Задело это Кожевникова за живое, и он сам в ответ написал ему на бланке письмо, которое закончил приблизительно следующими словами: „Слава Богу, что нас разделяет почти тысячеверстное пространство, иначе я поступил бы с Вами так, как поступают порядочные люди с теми, которые осмеливаются оскорблять их честное имя". Такой-то человек, стоя по своему образованию выше всего саратовского общества, просил Н.Г. бывать у него запросто, чтобы побеседовать с ним; но так как каждое посещение почти заканчивалось обедом, во время которого бывало большое общество, истреблявшее множество вин, то Н.Г. тяготился этим, и только необыкновенная любезность и особое радушие губернатора, который даже не хотел обедать без Н.Г., посылая за ним своих служащий, были причиною, что он изредка бывал у него. Не нравились ему губернаторские обеды; после них с отуманенною годовою он долго ходил по городу, чтобы освежиться.

Преосвященный Афанасий[24], правивший саратовскою eпaрхиeю с 1848 г. по 1856 г., относился к Николаю Гавриловичу, по уверению И.А. Залеского, его бывшего ученика, тоже с особенным уважением; и Н.Г. бывал у него по четвергам. Этот преосвященный, будучи человеком образованным, знавшим основательно естественные и математические науки и несколько языков, изучил по первоначальным источникам все то, что относится к археологии христианства, и, угодив в Саратов, по воле обер-прокурора Святейшего Синода, Протасова, при котором играл некоторую роль, весь был погружен в науку, хотя ровно для нее ничего не сделал. Живя в Саратове, как бы в изгнали, он написал было историю христианской Церкви, которую довел до 14 века, но, узнавши от учителя семинарии, Дружинина, что император Константин, при котором был первый Никейский собор, только пред смертью принял христианство, и что при жизни мирволил и язычникам, преосвященный, считая Константина за истинного христианина, на чем и построил всю историю, так поражен был фактом, рассказанным Дружининым, что сжег все написанное им в камине. Это-то несогласие выводов науки с общепринятыми мнениями и было причиною того, что преосвященный Афанасий переживал, по уверению А. Б—ча, в Саратове мучительное состояние, граничащее с умопомешательством. Николай Гаврилович несколько иначе смотрел на преосвященного Афанасия.

„Да-с, ученейший муж был преосвященный Афанасий,—говорил Н.Г. с усмешкою,—он любил читать такие книги, которые никто и в руки не возьмет, да и незачем и читать их, а преосвященного они занимали, и очень. Когда приедет к нам в гимназию, то делает возражения цитатами из средневековых писателей: его никто не понимает, а ему и любо. Да-с, вот он какой был". По уверению И.Н. Виноградова, Афанасий любил пускать пыль в глаза своею ученостью.

 

X (XV).

 

Но ни с кем Н.Г. так много не проводил времени, как с почтенным историком Н.И. Костомаровым, который в то время проживал в Саратове в ссылке; к нему Н.Г. явился, по уверению Костомарова, для знакомства первым. Кружок близких знакомых Н.И. состоял из молодых людей, студентов виленского университета, сосланных в Саратов: Мелянтовича, Михаловского, Завадского и Врублевского, очень образованных людей. Н.Г. недолюбливал высокомерных и кичащихся своим образованием поляков, принятых в лучших аристократических домах Саратова, и они отплачивали ему тем же. „Мелянтович", говорит Н.И. Костомаров, „человек поэтический и увлекающийся, недолюбливал Чернышевского, называл его сухим, самолюбивым и не мог простить в нем отсутствия поэзии. В последнем он вряд ли ошибался. Помню я один вечер в мае 1852 г., сидел я у окна, из которого открывался прекрасный вид: Волга во всем величии, за нею горы, кругом сады, пропасть зелени... Я совершенно увлекся. Смотрите, Н.Г., какая прелесть: не налюбуюсь!

Если освобожусь когда-нибудь, то пожалею это место". Чернышевский засмеялся своим особым тихим смехом и сказал: „Я не способен наслаждаться красотами природы"[25]. Ответ Чернышевского настолько характеристичен, что мы считаем нужным сказать по поводу его несколько слов.

Действительно, в характере Ч., скажем его же словами, по лучила сильное влияние рассудительность[26], и рассудок его преобладал над сердечною способностью: у него постоянно работала голова, занятая интересовавшими его идеями, поэтому он, будучи постоянно погружен в мир новых для него понятий, неспособен был увлекаться, подобно другим, внешним миром. „Какая скука, вероятно, нападала на вас, когда вы жили там"[27] спрашивает Н.Г. одна его родственница.—Нет, не скучал. Я имею способность жить в мире идей, которые занимают меня, и покуда у меня эти идеи есть и ими занята голова, я только и знаю их; для меня более ничего уже не существует: ни обстановка, ни люди, ни природа,—ответил Н.Г.

Но несмотря на это, представленный Н.И. Костомаровым факт, как доказательство отсутствия поэзии в Н.Г., нисколько не убедителен[28]. В доме Чернышевских, стоящем почти на берегу Волги, существует до сих пор тот мезонин, в котором Н.Г. жил все свои юношеские годы и даже взрослый, будучи учителем гимназии[29]. Хотя дом выходит окнами на Большую Сергиевскую улицу, идущую параллельно Волге, но мезонин обращен окнами на Волгу (с улицы его не видно). Н.Г. любил этот мезонин: в нем он мог совершенно уединиться для своих занятий, так что никто не мог мешать ему; кроме того в летние вечера, когда везде в домах душно, так что так и тянет выйти из дома на свежий воздух, в мезонине воздух умерялся прохладою с Волги, и Н.Г. предпочитал проводить время дома и читать что-нибудь. Может быть, мезонин много способствовал развитию в нем кабинетной жизни. Прелестный вид из окон мезонина открывается на Волгу и на ее окрестности на громадное расстояние. Волга, которая теперь ушла от Саратова, оставляя ему на осень только голые пески, тогда была против Саратова шириною около пяти или шести верст—единственное широкое место в былое время в среднем течении Волги, что даже занесено в тогдашние учебники; кроме Волги, из окон мезонина виднеются Зеленый остров, противоположный левый берег Волги с Покровского слободою и лесными чащами, опушающими левый берег, мыс с деревушкою Увеком и историческими развалинами, которые часто составляли предмет для разговора Г.С. Саблукова, прельщавшего своими рассказами любознательного мальчика. Таким образом, Н.Г. имел постоянно пред собою поэтический вид. Хотя Н.И. Костомаров и Мелянтович[30] и жили в Саратове, но любоваться волжскими видами могли только из чужих окон, и тогда восхищались ими, и если Н.Г. засмеялся „своим особым смехом", то, вероятно, потому, что он не мог восторгаться тем, что видел пред собою с малолетства постоянно, или, может быть, он был в таком расположении духа, что неспособен был восхищаться чем бы то ни было, или его занимали какие-нибудь мысли. Констатируем и следующие факты из жизни Н.Г., противоречащие высказанному мнению Н.И. Костомарова о Чернышевском.

В то время, когда Мелянтович и Костомаров находят в Н.Г. отсутствие поэзии[31], в Саратовской гимназии происходит небывалое до сих пор явление: Н.Г. приводит в поэтическое состояние своих маленьких слушателей. „Особенно полное и глубокое впечатление он",—свидетельствует один из многочисленных восторженных его почитателей, М. Воронов[32], „произвел на нас чтением Жуковского, к поэзии которого питал тогда особенную наклонность наш детский мечтательный ум. Мы, помню, плакали над сказкой „Рустем и Зораб", прочитанной с необыкновенным умением и чувством". Чтение его, по словам другого его ученика И.А. Залесского, было образцово и увлекательно. Он входил в характер действующих лиц и менял, смотря по содержанию голос, тон и манеры. Казалось, он сам переживал те события о которых читал. Так, помнится, прочитаны были им: „Ревизор" Гоголя, „Обыкновенная история" Гончарова, несколько стихотворений Жуковского и другие[33]. Вообще у Н.Г. с юных лет была привычка, сохранившаяся всю жизнь, читать и декламировать стихотворения наших поэтов, особенно „В минуту жизни трудную".

Любил он и природу. Так, он катался на лодке по Волге вместе с учителями, посещал сады, ходил по окрестностям Саратова и Астрахани, собирая цветы и камешки, а из отдаленной страны, где он прожил почти треть своей жизни, присылал письмах засушенные цветы. Чтобы понять ответ Чернышевского скажем об образе выражения мыслей Н.Г., довольно своеобразном. Чернышевский, а равно и его ученик, Н.А. Добролюбов[34] очень часто любили выражаться иронически и иносказательно, и их выражения многие понимали в буквальном смысле, чем ставили себя в комическое положение. Добролюбову приходилось по этому поводу объясняться даже с своими товарищами, которые его целые статьи приняли в буквальном смысле. Так А.П. Златовратский „принял все иронические выражения Н.А. Добролюбова в буквальном смысле и вообразил, что статья его—панегирик Аксакову"[35].

Добролюбов в одном из своих писем Чернышевский так характеризует его речь. „На днях к вам явится некто Фриккен, которому я дал записочку к вам по его просьбе. Это—человек хороший и расположенный поправить недостатки воспитания, полученного им в пажеском корпусе. Отчасти он уже и успел в этом. Не очень сбивайте его с толку своей прошей: он такого характера, что способен принять ее за чистую монету[36].

Костомаров, имея простую и открытую натуру, не мог понять сатир Щедрина, точно так же и выше приведенные слова Ч. были приняты им за личное мнение о себе Чернышевского, т.е. за „чистую монету".

Мнение Мелантовича о Н.Г., как о человеке самолюбивом, нельзя назвать справедливым. Выше было сказано, что Н.Г. выучился французскому языку еще в детстве, но произношение у него было плохое. Были две попытки выучиться французскому произношению. Первая попытка была еще в детстве. В Саратове в то время было мало учебных заведений: гимназия, семинария, два духовных училища, уездное училище с приготовительным классом и два приходских училища; частных учебных заведений в пору детства Н.Г. не было. Между тем потребность в первоначальных учебных заведениях чувствовалась настоятельная, особенно в среднем классе. Семейства, где было много детей, сообща с другими семействами, уговаривались вместе обучать детей. Они приглашали законоучителя и учителей, удовлетворявших их взглядам на воспитание и обучение, а также по своим средствам. Таким образом образовалось нечто вроде пансиона. Недалеко от Чернышевского жило семейство Золотаревых, у которого был такой частный пансион. Закон Божий преподавал там священник Сергиевской церкви, сослуживец Г.И. Снежницкий, учителем русского языка и истории был Ф.П. Волков, учитель гимназии; французский язык, составлявший основу тогдашнего обучения, был предметом особой заботливости содержателей этого заведения.

Хотя в Саратове после 1812 года осталось много пленных французов, которые поступали в дома в качестве воспитателей, гувернеров и учителей, но все они, за исключением здравствующего и теперь француза Савена[37], статридцатилетнего старика, дававшего уроки в аристократических домах, были или малограмотны и невежды или же имели провинциальный выговор, почему для занятий французским языком была приглашена единственная на весь Саратов француженка Пикер, жена кондитера, дававшая уроки французского языка во многих домах с утра до вечера. Г.И. часто занимался вместо Снежницкого, по его просьбе, в этом пансионе, и потому, зная порядки этого заведения, отдал туда Н.Г., для обучения французскому языку. Два месяца ходил в этот пансион Н.Г., но, видя, что его товарищи по пансиону смеются над его произношением, Н.Г. с согласия отца прекратил посещение пансиона, тем более и потому, что преподавание французского языка не удовлетворяло его. Одна девочка, обучавшаяся в пансионе, высказалась Снежницкому, товарищу Н.Г., что над произношением его смеются все воспитанницы не только в классе, но и вне его.

На это Снежницкий ответил: „Вы бы послушали, как Ч., смеется над вами и над Пикер, сами рассмеялись бы![38]".

Точно также неудачна была и другая попытка выучиться французскому произношению. Будучи учителем в Саратовской гимназии, он стад брать уроки французского языка у девицы Ступиной, хорошей знакомой Ч. Раз он прочел несколько слов так плохо, что возбудил невольный и искренний смех молодой неопытной в педагогическом деле учительницы, который так обидел Ч., что он схватил шапку и, не простившись, ушел и перестал брать у нее уроки.

Но каково бы ни было мнение почтенного очень увлекавшегося и впечатлительного историка Н.И. о Н.Г., высказанное им в 1880 годах, все-таки в Саратове они часто бывали друг у друга, говорили, спорили между собою, много читали, и того, и другого очень интересовали лекции Фейербаха и естествознание, а иногда играли в шахматы. С каким, бывало, удовольствием Н.И. делился с Н.Г. книжными новостями! Как только он получить с почты книжку, так и отправится к Н.Г., с которым вместе и прочтут ее, и поговорят, и поспорят. Иногда встретятся у общих знакомых и так увлекутся спором, что уже не обращают ни на кого внимания. Так раз в одном доме проспорила об одном каком - то слове чуть не целый вечер. Невольно слушая их спор, чиновники приходили в недоумение и скажут: „Черт знает, о чем спорят и горячатся, хоть бы о чем-нибудь дельном говорили, а то, изволите ли видеть, о слове спорят да в азарта приходят". Вообще, отношения между ними были чисто дружеские. Как дорожил Н.Г. знакомством с Н.И.,—видно из слов Г.И., который часто говорил: „Мой Николай только и отводит душу с Николаем Ивановичем".

Как известно, наш историк в Саратове сделал предложение и хотел жениться на Н.Д., одной из дочерей Ступиных, но произошла между ними размолвка, и свадьба не состоялась. Н.Г. не одобрял женитьбы Н.И. Костомарова. Воззрения Н.Г. на женщин тогда были: довольно оригинальные. Послушаем, что рассказывает по этому поводу Т.И. Тищенко.

„Живя неподалеку от Ч., я часто готовил уроки под руководством Н.Г.[39], тогда уже приготовлявшегося к поступлению в университет, а так как я в нескольких классах сидел но два года, то Н.Г. был моим учителем в гимназии. С ним я, как и другие мои товарищи, часто гулял по городу и ходил в церковь; он часто говорил со мною и по-прежнему во время прогулок, многое мне объяснял. Встречая меня в женском обществе, расположениeм которого я, как ловкий кавалер и танцор, пользовался, Н.Г. увидит, меня и скажет: Что, Тищенко, вы по целым часам проводите с барышнями, болтая с ними? Что такое наши барышня? Та же печка (при этом он указал мне на изразцовую печку), так же блестит, как и она, но при этом так же холодна, как этот камень; ни мысли, ни глубокого чувства вы в ней не заметите, поэтому с ней ни о чем нельзя говорить, кроме нарядов да вечеров. Читали бы лучше больше, а то от барышень ничему хорошему не научитесь". Вследствие такого воззрения на женщин Н.Г. отклонял Н.И. от женитьбы. Н.Г. постоянно в то время твердил: „Николай Иванович будет потерян для истории, если женится на Ступиной". Но и с Н.Г. случилось то же, что было и с почтенным историком: он тоже влюбился, о чем будет рассказано нами в следующих главах.

Саратов. 10 ноября 1891 г.

Приложение №°4.

Д.Л. Мордовцев вывел Чернышевского под фамилиею Чернова в романе „Профессор Ратмиров". Вот как он характеризует его: „Холерик Чернов, сильный и несколько угрюмый брюнет (?), был резок в своих приговорах, горяч и нетерпелив в спорах, иногда даже очень жесток,—за что и называли его свирепым Маратом.

(Книжки Недели, 1889 г., февраль, стр. 92).

Приложение № 5.

Относительно резкости в выражениях интересны рассуждения в романе „Что делать?" Да, при всей дикости его манеры, он который оставался убежден, что Рахметов поступил именно так, как благоразумнее и проще всего было поступить, и свои странные резкости, ужаснейшие укоризны он говорил так, что никакой рассудительный человек не мог ими обижаться, и при всей своей феноменальной грубости, он был, в сущности, очень деликатен. У него были и предисловия в этом роде. Всякое щекотливое объяснение он начинал так: „Вам известно, что я буду говорить без всякого личного чувства. Если мои слова будут неприятны, прошу извинить их. Но я нахожу, что не следует обижаться ничем, что говорится добросовестно, вовсе не с целью оскорбления, а по надобности. Впрочем, как скоро вам покажется бесполезно продолжать слышать мои слова, я остановлюсь; мое правило: предлагать мое мнете всегда, когда я должен, и никогда не навязывать его". И действительно, он не навязывал: никак нельзя было спастись от того, чтобы он, когда находил это нужным, не высказал вам своего мнения, настолько, чтобы вы могли понять, о чем и в каком смысле он хочет говорить; но он делал это в двух, трех словах и потом спрашивал; „Теперь вы знаете, каково было бы содержание разговора, находите ли вы полезным иметь такой разговор?" Если вы сказали „нет", он кланялся и уходил.

(Современник. 1863 г. С. 496 и 497).

Приложение № 6.

По поводу такого знакомства Н.Г. с Костомаровым, а равно и с высокопоставленными лицами г. Саратова: епископом Афанасием и губернатором Кожевниковым, приведем рассуждение о знакомствах Рахметова.

Рахметов соблюдал „то же правило, как в чтении: не тратить над второстепенными делами и с второстепенными людьми, заниматься только капитальными, от которых уже и без него изменяются второстепенные дела и руководимые люди. Например, вне своего круга он знакомился только с людьми, имеющими влияние на других. Кто не был авторитетом для нескольких других людей, тот никакими способами не мог даже войти в разговор с ним. Он говорил: „Вы меня извините, мне некогда" и отходил. Но точно также никакими средствами не мог избежать знакомства с ним тот, с кем он хотел познакомиться. Он просто являлся к вам и говорил, что ему нужно было, с таким предисловием: „Я хочу быть знаком с вами; это нужно. Если вам теперь не время, назначьте другое".

(Современник. 1863 г. № 4. С. 494).

10 ноября 1891 г.

 

Сообщ. Александр Лебедев.

 



[1] Член Киевской Судебной Палаты. Е.A. Белов умер в 1895 г.

[2] Для сравнения описания наружности Чернышевского см.: Русская Старина. 1889. Ноябрь. и Автобиографию Костомарова // Русская Мысль. 1885. Кн. 6. С. 24. См. также: Розанов А.И., прот. Н.Г. Чернышевский // Русская Старина. 1889.

[3] Разсказчик кончил курс в Саратовской гимназии в 1851 г.

[4] Виктор Никандрович Пасхалов, известный композитор (р. 18 апр. 1840 года, умер 1 марта 1871 г. в Казани). Замечательны его романсы: “Дитятко, милость Господня с тобою”, “Что, моя милая, что моя нежная”, “Под душистою ветвью сирени”.

[5] Первоначально было добавлено: которого одолевала скука и тоска. (Тогда Костомаров жил в Саратове, как ссыльный). А.Л.

[6] О Чернышевском, как педагоге, рассказывает и Воронов, в книге „Болото".

[7] Круглов, желая избежать холерной эпидемии, бывшей в 1847 г., жил отдельно от семейства в классной комнате, куда подавалась ему в форточку пища. Несмотря на эти и другие предосторожности, холера сразила его, сильного, здорового (последние два слова зачеркнуты - А.Л.).

[8] Ганусович, по выходе в отставку, поселился в Саратове, был постоянным посетителем дворянского собрания, где даже и умер, чуть ли не зa карточным столом.

[9] Губер Э.И. Сочинения. Т. 3. С. 240.

[10] Здесь было прибавлено, но потом зачеркнуто: богословского и... А.Л.

[11] О литературных беседах говорит и Воронов.

[12] Здесь дальше зачеркнуто: Захарьин, ученик Саратовской гимназии, известный московский врач, не имея возможности по своей бедности приобретать учебников, никогда не готовил дома уроков, употребляя свободное время на чтение, и несмотря на это, он был первым учеником во всех классах, за что получал награды. А.Л.

[13] Н.Г. Чернышевский.

[14] О Мейере см. 1) Дневник А.В. Никитенко // Русская Старина. 1890. Май. С. 278. 2) Воспоминания педагога, М.А. Лакомте // Гимназия. 1889. № 1. С. 14 - 15 и 8. С. 346, 347 и 348. 3) Capaтoв в былое время // Саратовский Дневник. 1888. № 202 и 204. 4) Воронов М. Болото: Картины петербургской, московской и провинциальной жизни. СПб., 1870. С. 110—113. В последних двух статьях изображается Саратовская гимназия в период педагогической деятельности Н.Г. Чернышевского в Саратове.

[15] До какой пустой формальности доходил Мейер, видно даже из того, что он требовал, чтобы в прошениях, подаваемых на его имя гимназистами, после слов: „директору училищ" непременно было бы написано: „и кавалеру"; прошений без последних слов Мейер не принимал.

[16] Здесь было добавлено, религия А.Л.

[17] Было добавлено, и естественные А.Л.

[18] Материалы для биографии Н.А. Добролюбова, собранные в 1861-1862 г. М., 1890. Т. 1. С. 522.—В этих „Материалах", представляющих много ценных данных и для биографии Н.Г. Чернышевского, буквы п. о., поставленные самим Чернышевским—собирателем этих „Материалов", заменяюсь имя и отчество Чернышевского, буквы Л—ский, в одном месте—NN его фамилию, буква А—Саратов.

[19] Материалы для биографии Н.А. Добролюбова, собранные в 1861-1862 г. М., 1890. Т. 1. С. 522.—В этих „Материалах", представляющих много ценных данных и для биографии Н.Г. Чернышевского, буквы п. о., поставленные самим Чернышевским—собирателем этих „Материалов", заменяюсь имя и отчество Чернышевского, буквы Л—ский, в одном месте—NN его фамилию, буква А—Саратов.

[20] Материалы для биографии Н.А. Добролюбова, с. 356. Примечание Н.Г. Чернышевского.

[21] Для проверки нашего объяснения см. Воронов „Болото" с. 131—134 где он изображает саратовское общество пятидесятых годов, хотя несколько карикатурно. Не знаю года, но помню очень хорошо, что М.Л. Кожевникову отличавшийся простым отношением к людям, пришел пешком (он жил близко от дома Чернышевских, в нынешнем доме Духинова), к Гавриилу Ивановичу, поздравить его с полученною, какою не помню, кажется орден Анны, наградою. Он пожелал видеть и Н.Г., но его не было дома, и когда М.Л. выразил сожаление об этом, Гавриил Иванович спросил, когда он прикажет явиться к нему Н. Г—чу. Тот отвечал, что пришлет сказать, и точно, несколько дней спустя, получена была записка, приглашавшая Н.Г. к обеду в тот же день. Н.Г. опять не было дома, и Гавриил Иванов. послал за ним, не желая, чтобы любезность М.Л. осталась без ответа. Это и было первым посещением Николаем Гавр. Кожевникова.

Возвратившись с обеда, он говорил, что там было довольно интересное общество, и что Кожевников просил его бывать у него постоянно на этих обедах.

[22] Воспоминания декабриста А.П. Беляева // Русская Старина. 1864. Май. С. 314 и 315.

[23] О нем: 1) там же, 2) Пыпин А.Н. История русской этнографии. Т. 3. С. 154, 3) Дурасова В.И. Частный пристав Вандышев // Сарат. Дневник. 1888. № 263.

[24] О нем: 1) Каменский, Астраханский и Енотаевский архиепископ Афанасий, 1887 г. 2) Наша светская духовная печать о духовенстве. Воспоминания бывшего альта-солиста А. Б—ча (то есть Бровковича—светская, фамилия Никанора, архиепископа Херсонскаго и Одесского) // Гражданин. 1884. № 2 и 3. 3) Записки сельского священника, стр. 83 и след. 4) Саратовский Листок. 1877. № 1 и 4.

[25] Автобиография Н.И. Костомарова // Русская Мысль. 1885. № 6. С. 24. Позднейшее добавление: Тут действовала привычка к тем красотам местности, которые восхищали других, кроме того, многое обменяется и крайней близорукостью, которая всегда и всем мешает оценивать красоту вида.

[26] Материалы для биографии Н.А. Добролюбова. Примечание Чернышевского с. 355.

[27] Этим словом он заменял название той страны, где он жил не по своей воле. Зная это, и другие употребляли при нем это же слово.

[28] К этому месту относится позднейшее добавление: Помню, что в первый раз узнала „Парадный подъезд" от Ник. Гавр., который с большим чувством продекламировал его нам с сестрой во время переезда поздним уже вечером в Саратов из Пристанного, где мы были вместе с ним у В.Д. Чеснокова. Н.Г. очень взволновал нас этим стихотворением, и я до сих пор не могу забыть всей яркости полученного впечатления. “Парадный подъезд” только что был написан. А.Л.

[29] Сюда добавлено: Только в это-то время и жил в мезонине Н.Г.— Раньше, в его юношеские годы, это была комната его двоюродной сестры, Любови Николаевны Котляревской, потом Терсинской. Н.Г. жил внизу.— Вид на Волгу, конечно, был слишком привычным, чтобы слишком им восторгался Н.Г., кроме того, его крайняя близорукость всегда мешала любоваться красотами природы. А. Л.

[30] Позднейшее добавление, А.Л.: Мелянтович последние месяцы своей жизни жил также на берегу Волги, в доме Пыпиных, где и умер.

[31] Добавление позднейшее А.Л.: Было отсутствие экспансивности, может быть.

[32] Воронов М. Болото. С. 121. Прибавка А.Л.: его бывший ученик Саратовской гимназии.

[33] Здесь дальше зачеркнуто: Он мог бы быть хорошим актером если этому не препятствовал бы его природный недостаток—голосовые средства, которые были у него слабы. А.Л.

[34] См. “Материалы для биографии Н.А. Добролюбова” с. 319, где Добролюбов называет себя учеником NN, т. е. Чернышевского.

[35] Там же. С. 439. Примечание Н.Г. Чернышевского.

[36] Там же. С. 622—сразу после этой сноски в тексте рукописи было приведено около полустраницы выдержек из Писемского, т. 9. с. 139, потом они зачеркнуты. A.JI.

[37] Писано в 1891 г. А.Л.

[38] Рассказ Ольги Илларионовны Молчановой, урожденной Золотаревой.

[39] Об этом рассказано уже выше.