Коновалов Д. [Богданов А.А.] // Волга: Литературно-художественный и общественно-политический журнал. Саратов, 1977. № 10. С. 129-131.

 

Д. КОНОВАЛОВ

[А.А. Богданов]

 

Жизнь Александра Алексеевича Богданова, профессионального революционера, шесть раз сидевшего в тюрьмах и более десяти лет проведшего на нелегальном положении, изобиловала драматическими ситуациями. И теперь можно лишь пожалеть, что писатель не оставил нам главной своей книги, что жизнь его, борьба, скитания, жизнь тех, с кем ему рука об руку приходилось бороться, не остались на страницах его неосуществленного романа-хроники, романа-биографии. (Лишь в последние годы жизни он взялся за мемуары, но закончить не успел.)

Александр Алексеевич пробовал себя в разных жанрах. Смолоду писал много стихов. Писал листовки. По точному определению одного из его саратовских товарищей, эти листовки «были настоящими стихотворениями в прозе». Пытался Александр Алексеевич писать критические статьи и даже обзоры. Такая попытка была сделана в «Саратовском дневнике» 1901 года. Писал статьи на исторические и экономические темы. В течение 1901—1906 гг. Богданов участвовал во всех саратовских печатных партийных начинаниях как легальных, так и нелегальных («Рабочая газета», 1901—1902 гг., гектографическая; «Пролетарская борьба», 1905 г., типографическая; легальная «Волна» 1906 года—орган Саратовского комитета РСДРП).

Но в общем литературное наследие писателя сравнительно невелико. Сам он считал, что написал до 1927 года (в феврале этого года литературная общественность отмечала 30-летие его литературной деятельности) не более сотни печатных листов. Из них разыскано и переиздано в советское время менее половины. Причину можно искать в том, что Богданов, как литератор, распылялся, устремляясь всякий раз туда, куда звала его мятущаяся душа, где могла сказаться его боевая позиция. Можно сослаться и на другое: прозу Богданов писал медленно, иногда по нескольку раз откладывая, а затем снова берясь за одну и ту же вещь. «Беллетристику мне писать очень трудно, — признавался он в письме к С.В. Аникину, редактору «Бодрого слова», в 1909 году.— В стихах вырабатывается стиль и вкус. Поэтому и в прозе хочется в 2—3 строчках дать яркость, сочность, мысль».

Но главное не в этом. Писатель — представитель борющегося класса, сам участвующий в борьбе в его рядах, — не мог не ощущать повседневно того безмерного гнета самодержавия, тех полицейских условий, в которых приходилось жить и писать. В своих автобиографических заметках[1] он выразил эту мысль со всей определенностью: «...Чтобы читатели представили себе весь трагизм условий, в которых приходилось работать писателю-революционеру, приведу несколько деталей; начать с того, что в дни самодержавия писать революционные вещи приходилось урывками и прятать написанное, так как каждое произведение являлось материалом для обвинительного акта. В один из тревожных месяцев 1903 года, когда ожидался налет охранников на квартиру, я ходил работать к знакомым над своей поэмой «Мужицкая доля».

Написанное конфисковывалось при обысках, погибало в охранках, терялось во время нелегальных скитаний... Таким образом, значительная часть работ за десятилетие с 1891 по 1900 г. бесследно пропала. (Поэма «Порка», рассказы, стихи.)

...Не помню, в Самаре или в Казани, погибла переданная на хранение поэма «Коммуна» (Парижская коммуна).

...От трилогии («Бездомные» — Д. К.) уцелела только первая часть и куски второй.

Наконец последняя убийственная утрата. В период с 1910 по 1916 гг. я работал над романами из революции 1905 года: «На Татарском болоте» (город) и «Мужик» (деревня).

Опубликование произведений до 1917 года было невозможно отчасти по цензурным условиям, отчасти потому, что хотелось дать более совершенные вещи. В бурные дни революции издать произведения не было возможности, и не до того было, а потом эти работы со всем архивом были уничтожены (правда, по моей оплошности) в дни белогвардейщины хозяевами квартиры. Считаю; что уничтожение моих многолетних работ почти такой же чудовищный факт, как расстрел. Это — потрясающее событие в жизни писателя. Самодержавие с его клевретами не только терзало физически, оно издевалось подлей — оно ограбило сокровищницу моего творчества и мысли».

Однако сам писатель, называя этот факт «чудовищным», никогда не считал его для себя как для писателя, для творческой личности убийственным. Он считал свое литературное дело лишь частью основного дела партии, дела революции.

В поисках «утраченного» богдановского наследия я пересмотрел саратовскую периодическую дореволюционную печать за несколько лет. В «Саратовском дневнике » второй половины 1901 года посчастливилось заново открыть целую «залежь» забытых произведений писателя. Здесь два рассказа, две критические статьи (одна против де­кадентской литературы), несколько стихотворений. Одно из них (в газетной публикации оно названо «Арабески») А.А. Богданов читал Владимиру Ильичу Ленину на Таммерфорсской конференции в 1907 году. В своих воспоминаниях об этой первой встрече с Владимиром Ильичем он приводит это стихотворение, но не целиком. В одной из критических статей попалась на глаза фраза, которая, мне кажется, могла бы послужить писательским кредо молодого литератора. «В сфере человеческого художник должен выбирать наиболее ценное, поучительное и типичное для эпохи. Сознательно или инстинктивно делается подобный выбор, — все равно: человечество никогда не забудет тех великих художников, которые отстаивали его интересы».

Мы выбрали для публикации два рассказа. Они, пожалуй, единственное, что опубликовано было Богдановым из беллетристики почти за 20 лет (до 1910 года) в легальной печати. Литературная ценность их несомненна.

У рассказа «Ефремыч» довольно своеобразная история. Богданов начал писать его в бытность народным учителем в селе Спас-Александровке Петровского уезда в 1893—1896 гг. Уже сидя в камере предварительного заключения по первому своему политическому делу, он просил у начальника Саратовского жандармского управления переписать рассказ «Пожарный» (первоначальное название), чтобы отправить его в один из петербургских журналов. Неизвестно, разрешено ли было ему это. Затем последовали едва ли не самые трагические в жизни Богданова события. «Вследствие жестокого режима, созданного известным впоследствии по делу думской с.-д. фракции охранником Ивановым, я заболел и должен был вычеркнуть из своей жизни более полутора лет», — вспоминал он.

Через полтора года, уже после выхода из тюрьмы и психиатрической лечебницы, Богданов снова, в конце февраля — начале марта 1899 года, взялся за «Пожарного». «Начал вновь писать, припоминая однажды написанный мной рассказ «Пожарный»», — писал он будущей жене своей Е.Н. Завариной. 4 марта 1899 года он сообщил, что рассказ закончил. «Публикаций того времени не обнаружено», — заключают авторы сборника (А. Богданов. Избранная проза. М., 1960. С. 286). Действительно, ни в 1899, ни в 1900 году рассказ помещен нигде не был. Однако публикация «Саратовского дневника» существенно корректирует это утверждение.

Вопрос, однако, в том, есть ли «Ефремыч», так сказать, «первоисточник» или же это рассказ, вновь написанный по памяти в 1899 году. Относительно переписанного в 1899 году рассказа есть одно лишь свидетельство. В уже цитированном письме к Е.Н. Завариной 4 марта 1899 года Богданов сообщал; «Главная идея рассказа та, что в борьбе за жизнь мораль терпения естественна и неизбежна для людей побежденных, она облегчает горечи земного существования». Для Богданова фраза звучит несколько настораживающе. Мог ли только что высланный из революционного Петербурга молодой писатель, общественно чуткий, общественно прогрессивный, приурочить рассказ с главной идеей христианского терпения для «побежденных» как раз к тому времени, когда в России в связи с весенними студенческими волнениями и схватками с царскими бащибузуками в обеих столицах, обозначился необыкновенно бурный, стремительный подъем революционной волны? Вряд ли.

Да, мораль, которую Ефремыч, старик пожарный, единственно может выдвинуть как средство защиты, звучит: «на кажном хрест хрестианский есть». Однако главная идея рассказа чужда какой-либо мысли о необходимости терпения. На наш взгляд, глубоко симптоматична в этом отношении и перемена названия рассказа: вместо определенного и ясного названия «Пожарный» оказалось безличное — «Ефремыч».

Причина этого, как нам кажется, в следующем: усиление социально значимых элементов в рассказе было достигнуто ценой перемены чересчур «тенденциозного» названия. Рассказ под названием «Пожарный», вероятно, не прошел бы в газете, издателем которой был известный помещик-либерал и бывший председатель Саратовской губернской земской управы.

Вопрос о сельской пожарной команде был одним из самых больных для русской деревни, которая время от времени, а точнее, регулярно, частично или полностью выгорала. Земство на свои тощие средства боролось с «пожарностью» путем разного рода мелких мер. На каждом почти земском собрании много взывалось, много дебатировалось, много строилось планов о спасении русской, в частности саратовской, деревни от огня. А деревня как была, так и стояла на 9/10 под соломенною крышей и уже поэтому не могла не гореть. Мужик лучше, чем либералы-земцы, видел бессмысленность мелких мер, предоставляя дело «промыслу божию». Не будь земских начальников и предписаний сверху, «пожарных команд» в деревне вообще бы не существовало. «Мир» не скрывал своего отношения к пожарным - «стойщикам»: на пожарную команду, располагающую одной-двумя бочками, одной телегой, одной клячей и двумя баграми, смотрели как на «богадельню». «Стойщики» большей частью были самыми настоящими богаделами, пристраивающимися к пожарному делу, чтобы как-то прокормить себя и лошадь. Старики мироеды, законодатели схода, старались нанять пожарного подешевле, заботясь только о том, чтобы основательно «спить», то есть содрать магарыч в виде ведра или полведра водки.

Богданов разоблачает в «Ефремыче» всю систему земских мероприятий как фальшь, как издевательство над здравым смыслом. И земский начальник, и волостной старшина, и страховой агент, и тем более сельский мир знают: деревня будет гореть вне зависимости от того, проспит Ефремыч, или вовремя спохватится, или будет ли на месте пожарного Ефремыча кто-нибудь другой. Все они: и земский, и «мир», и старшина, — оказываются «одного помета» пред лицом стариковской морали терпения, согласно которой «на кажном хрест хрестианский есть». Старик понимает это и вместо морали «побежденных», облегчающей «горечи земного существования», шлет проклятье и призывает смерть. В «Ефремыче» нет и намека на ту идею, которую Богданов считал в 1899 году главной.

Другой публикуемый в этом номере нашего журнала рассказ «Наваждение» интересен прежде всего тем, что его редактировал М. Горький. Об истории этой редакции Богданов упоминает в своей статье «Максим Горький и начинающие писатели». Александр Алексеевич познакомился с Максимом Горьким в редакции «Жизни», самого «модного» и популярного в то время журнала легального марксизма. Горький, однако, не жил постоянно в столице, и редакция, очень дорожившая его участием в журнале и его мнением пересылала к нему в Нижний Новгород многое из того, что предлагалось к публикованию в «Жизни». «Между прочим, — вспоминал А.А. Богданов, — секретарь редакции С.С. Штейнберг послал М. Горькому мои стихи и прозу, рассказы из учительской жизни: «Страничка счастья» и «Наваждение».

Помню, полученные мною рукописи, прочитанные М. Горьким с необычайным вниманием: крыжики на полях против слабых мест, замена одних неудачных слов другими! Между строк несколько исправлений прямым и четким горьковским почерком, бисерными, зернистыми буквами».

По-видимому, рассказ «Наваждение» был одобрен М. Горьким. Он очень незамысловат и внешне напоминает простенькую душещипательную историю. Но это только на поверхности. Характер главного героя-рассказчика достаточно глубок, социально осмыслен и типичен. Да и психология его не так уж примитивна. Избыток самых трогательных и заботливо-любовных чувств к «родным чадам» дает странный, на первый взгляд, рикошет в сторону самых мерзких поступков и дел. Нежный, любящий дочурку отец — вор, взяточник, насильник, выкручивающий руки всякому, кто хоть мало-мальски от него зависит. Это деревенский кулак, усвоивший себе «городской манер» — звериную чиновничью хватку и мещанскую сентиментальную мораль, почерпнутую из троицких листков и лубочных книжек Никольского рынка. Писатель вскрывает изгибы, освещает закоулки темного мещанского сознания с его переходами (в зависимости от общественного и экономического положения) из одной психологической стадии в другую: от сантиментов к хищничеству, от зверства снова к сантиментам, слезам и покаянию пьяного забулдыги.

 



[1] Богданов А.А. Пути пролетарского писателя // Красная новь. 1927. № 2. С. 226—232.