Тугендхольд Я. Молодые годы Мусатова // Апполон. Пг.,1915. № 8/9. С. 20-25.
РАННИЕ ГОДЫ
Саратов — если не один из лучших, то, во всяком
случае, один из своеобразнейших городов Поволжья. Город-крепость, основанный
триста лет назад на месте татарского поселения, он отразил многие нападения
Золотой Орды и волжских разбойников, пережил Стеньку Разина и Пугачева, был
сожжен, разорен и вновь населен, татарами, русскими, немцами, раскольниками,
пока, наконец, не превратился в мирный торговый город, с тремя стерлядями в
гербе. Не меньшей экзотикой отмечена и история семьи Мусатовых, предки которой
были мусульманами (“мусат” значит по-татарски “молот”) и в чертах лица которой
сохранилось кое-что действительно восточное, а в характере — нечто упрямое и
вместе с тем грусно-напевное. Дед художника, Борис Александрович (имя которого
Мусатов впоследствии присоединил к своей фамилии), бывший крепостной князей
Шахматовых, владел мельницей в саратовской губернии и дожил до 95 лет. Отец
художника, Эльпидифор Борисович, записанный кузнецким, мещанином, служил в
управлении железной дороги и имел небольшой дом в Саратове, на Плац-Параде, где
и протекли детские годы Виктора. Виктор Эльпидифорович родился 2 апреля 1870
года. Ему не было еще трех лет, когда, упав со скамейки, он сильно ушиб себе
спину. Отец повез его в Петербург и поместил в детскую Екатерининскую больницу,
но, очевидно, Виктору суждено было остаться горбуном: опять не досмотрели за
мальчиком, — играя на больничном дворе, он залез на лестницу и снова свалился,
на этот раз в мусорную кучу, где напорол себе спину на кость. С тех пор больная
спина его была уже непоправима; он остался на всю жизнь с прекрасной,
гордо-вознесенной головой и горбатым туловищем.
Как видно из рассказанного, Виктор от природы был
чрезвычайно живым, неугомонным мальчиком, и самое несчастье его было как бы
расплатой за этот избыток сил. Но в детстве он мало считался со своим
физическим недостатком, ни в чем не уступал своим сверстникам, неустанно занят
был придумыванием новых занятей. Летом — катание на лодке, уход за цветами (он
страстно любил свой сад, и домашние дразнили его садоводом); зимой — катание на
лыжах, постройка снежных замков и фигур. Склонность к рисованию проявилась у
него очень рано. Быть может, он унаследовал ее от матери, искусной
рукодельницы, происходившей из семьи переплетчика и золотопечатника смоленской
губернии. Во всяком случае, от матери передалась Виктору любовь к красивым мелочам,
к узору, к бисеру, к шитью и даже кройке; когда он вырос, роли переменились, и
мать и сестры спрашивали у него совета. Его талант художника вырос в лоне
семьи, и этот женственный отпечаток, эта чисто женская любовь к самому
материалу художества навсегда сохранились в его творческом облике. Но первыми
сюжетами, пленившими Виктора, были, разумеется, паровозы и пароходы, — ведь
отец служил на железной дороге, и когда Виктору было девять лет, он уже
преподнес отцу ко дню ангела первую свою “картину”...
Одиннадцати лет Виктор поступил в саратовское реальное
училище.
Воспоминания его товарища, А. Федорова, рисуют eго добрым и общительным мальчиком. “Помню, как он в
первый раз пришел в класс после молитвы, и все сразу обратили внимание на эту
крошечную фигурку, со слабо, несколько назад посаженной, стриженой головой... Конечно,
все глаза невольно обратились на него, и вероятно он смутился, потому что
присел где-то на свободном месте, на одной из задних парт. Но директор позвал
его к себе, ласково положил ему руку на голову и сказал: “Ты меньше всех, так
садись поближе, а то не увидишь ничего”. Своей лаской старик директор как бы
призывал и нас относиться к этому бедному мальчику бережно и деликатно. Не
помню, чтобы когда-нибудь он был обижен в училище. Сам он, несмотря на бремя
возложенное на его детские плечи, был великолепный товарищ, всегда отзывчивый и
даже веселый, что придавало особенную трогательность его маленькой фигурке”.
Эти черты — доброта, веселость и стремительность — навсегда
остались в характер Мусатова; физическое несчастье совершенно не наложило на
него той печати горечи и озлобления, какою оно обыкновенно омрачает слабых
духом людей. Правда, в позднейшие годы к этим двум явным чертам его характера
прибавилась и третья — затаенная печаль. Но пока ему не приходилось грустить, —
он так же шалил, как товарищи, так же катался по Волге и участвовал в
ботанических экскурсиях по окрестностям Саратова, так же играл в разбойники на
“3еленомъ Острове”. Когда он стал старше, этот остров получил для него и иное
значение: “Это был для меня таинственный остров; он был пустынен, и я любил его
за это — я знал только один его ближайший берег: там никто не мешал мне делать
первые робкие опыты с палитрой”, — вспоминает Мусатов в одной из своих
тетрадей, куда он с юношеских лет, как девушка, любил записывать свои
впечатления и думы. Мы не раз будем черпать из этих документов разъяснения его
жизненных и творческих шагов.
Уже с первого класса Виктор обратил на себя внимание,
как рисовальщик. По словам А. Федорова “географические карты являлись в его
исполнении целыми картинами. Море около берегов обводилось необыкновенно
живописной краской, горы растушевывались с удивительной тщательностью, реки и
озера покрывались волнами. Мы все любовались его картами, просили и нас научить
этому искусству и даже просто прибегали к его помощи, когда надо было пленить
учителя географии для поправления обстоятельств. Но учитель географии, когда
кто-нибудь хорошо рисовал карту, уже уверенно говорил: “Это сделал Мусатов”. С
первого же класса началось и рисование, преподавателем которого был старичек Ф.А. Васильев.
“Художник он был, конечно, старого толка, вряд ли имел какой-нибудь диплом, но
когда однажды мы увидели портрет Пушкина его работы — единогласно признали, что
лучше нарисовать невозможно, что портрет этот как будто напечатан, а не сделан
от руки простым смертным. Это была высшая похвала с нашей стороны, и, конечно,
Мусатов тогда так же думал, как все мы, и рисовал с необычайной тщательностью.
Помню, как весь класс был поражен его рисунком: комната с мебелью была
нарисована так ловко, что учитель пришел в восторг и даже взял у Мусатова этот
рисунок себе на память”.
Этот скромный провинциальный учитель и обратил первый
серьезное внимание на способности Мусатова: он уже ставил его в образец
любовности и аккуратности в исполнении орнаментов, а самому Мусатову говорил:
“Вот кончишь шесть классов — пойдешь в Академию”. И действительно, как я уже говорил,
Виктор с самого детства отличался редкой аккуратностью и тяготением к изящному,
— в училищ он ходил всегда в мундирчике, застегнутом на все пуговицы. Эта черта
перешла у него впоследствии даже в своеобразное и очень трогательное
“эстетство”: он всегда носил изысканно яркие галстуки и тяжелый браслет. Но
носил их с таким достоинством, что за этим чувствовалась не любовь к
щегольству, но искание красоты во всем и наперекор всему. Неда-ром на одном из
ранних рисунков он, изображая себя с товарищем, задрапировал свою спину
романтическим плащем...
Но окончить училище ему не пришлось. Когда Виктор был
в четвертом классе, старичек Васильев получил отставку; его сменил другой
учитель, молодой и энергичный, выписанный из Петербурга и окончивший Академию -
Василий Васильевич Коновалов. Приезд Коновалова сыграл очень существенную роль
в судьбе Мусатова, да и всех художественно настроенных саратовских юношей. Это был
первый живой художник, которого увидела знавшая до того лишь приложения к
“Ниве” провинция, и на уроки к нему стали ходить даже гимназисты. Вполне
естественно, что Коновалов сразу же заинтересовался Мусатовым и выдвинул его из
ряда других учеников. Мусатов рисовал у него уже не на простой бумаге, как
прочие, а на александрийской, и пользовался правом самому выбирать место перед
гипсом. Понятно также, что коноваловская система преподавания была совершенно
непохожей на васильевскую, и от этого молодого академика Виктор впервые
услышал, что надо рисовать “хотя бы и неточно, но художественно”. Самая
“Академия” теперь представлялась ему уже не чем-то прекрасно далеким, какой ее
рисовал понаслышке Васильев, но вполне реальным и достижимым. И вот, по совету
Коновалова, родители взяли Виктора из пятого класса, чтобы он мог специально
посвятить себя рисованию, — мужественный шаг, столь редкий вообще, а в
провинциальной среде и подавно!
Виктор стал заниматься у Коновалова в “обществе
изящных искусств”, куда последний был приглашен саратовцами в качестве
преподавателя и которое в шутку прозвали “Капернаум”. По вечерам здесь рисовали
с гипса, а днем и по праздникам писали красками, и, хотя там было немало
провинциальных дилетантов, Коновалову удалось поставить спои курсы на
“академический” лад. По воспоминаниям В.И. Альбицкаго, Коновалов
представил ему и другим товарищам новоприбывшего Мусатова в качестве автора
превосходного рисунка с маски Лаокоона. Гипс был передан не только верно, но и
чрезвычайно любовно; видно было, что юного художника интересовала не одна
пластическая форма, а самая поверхность предмета; он выискивал и облюбовывал
все ее трещинки и впадинки, он рисовал — точно рукодельничал. Нежность к самой
структуре материала, преданность самому “рукомеслу” художества — черта, пустившая
глубокие корни в живописи Мусатова, черта, столь редкостная в русском искусстве
вообще. В одном очень раннем и совершенно почерневшем этюде Мусатова,
изображающем “Окно” его дома, можно почувствовать, с каким терпением и
умилением выписывал он каждый листок зелени и как старательно не пропущено им
отражение тополя на стекле. С такой же целомудренной нежностью передавал он
впоследствии шелковистость березовых прядей и женских кудрей. В этом
почерневшем мусатовском “Окне” есть что-то голландское, бесхитростное и
простое. Творческий путь Мусатова протекал последовательно и закономерно, — он
начал с покорности и потому сумел закончить бунтом... Уже тогда, едва вступив
на путь художества, Мусатов задумывался над вопросами техники. Работал
карандашом, пером, акварелью, гуашью; накупал всевозможные принадлежности для
живописи, что не могло не казаться окружающим большой расточительностью; вел
записи в своих тетрадях, какие краски прочны и какие — нет. Наряду с этим
попадаются в его бумагах и перечни книг, прочитанных или подлежащих прочтению,
показывающие, как серьезно и вдумчиво он подходит, к искусству. Здесь отмечены
и письма Крамского, и статьи Перова, и Гнедич, и Тэн, и даже курс эстетики
Лессинга и Гегеля. Будучи библиотекарем реального училища, Коновалов имел много
изданий по искусству и снабжал ими учеников.
Каким далеким казалось теперь то время, когда идеалом
Мусатова был васильевский портрет Пушкина или приложение к “Ниве”, “Боярский
пир” К. Маковского, на котором он воспитался, как и весь Саратов. Вторая
половина 80-хъ годов, вообще, ознаменовалась в жизни Саратова небывалым в
истории этой еще недавно “большой деревни” художественным подъемом. В 1885 году
открыт был художником Боголюбовым Радищевский музей, лучший из русских провинциальных
музеев, где было несколько голландцев, Ватто, Фрагонар, Добиньи, Коро, а из
русских — Репин, Поленова, Нестеров, Левитан, Иванов и, наконец, целая
коллекция французских гобеленов и китайских предметов.
Все это, разумеется, было целым откровением для
саратовских юношей и горячо обсуждалось в коноваловском “Клубе”. К Коновалову
приходили запросто, приносили свои этюды, спорили о вопросах искусства и прежде
всего о том, куда итти дальше. Сокровища Радищевского музея еще более обострили
желание молодых художников отправиться в путь, увидет еще и еще. Мусатов бывал
у Коновалова почти ежедневно; он не любил разговаривать, но с сосредоточенной
жадностью прислушивался к спорам и молча вынашивал свою мысль об отъезде из
“рыбного города”, уже ставшего тесным для его художнических надежд. Одним из
главных ораторов коноваловского кружка был Щербиновский, пропагандировавший
Москву, и вот решение Мусатова созрело — из Саратова он едет в Москву, в
Училище живописи...