Брайнина Б. Начало новой эры // Брайнина Б. Константин Федин. М., 1962. С. 4-10.

 

<…>

Все детство Федина и ранняя юность до 1908 года протекали в Саратове, в старинном русском городе, свято хранившем предания о великой русской вольнице; из уст в уста, из поколения в поколение передавалась здесь молва о подвигах Степана Разина, Булавина, Емельяна Пугачева.

Но сильнее, чем овеянный легендами и прославленный саратовцами шихан (бугор) Степана Разина, привлекал воображение Федина-подростка маленький скромный домик, где родился и жил Николай Гаврилович Чернышевский.

Воображение мальчика не могло не протягивать нитей от героической старины к реальному героизму недавнего прошлого. Образ великого защитника народа, борца за волю, за народное счастье становился живым, зримым. Чернышевского видели, знали, вспоминали и дядя матери Федина, и его отец, и многие другие люди старшего поколения.

«Историческое значение каждого русского великого человека, — писал Чернышевский, — измеряется его заслугами перед родиной, его человеческое достоинство — силой его патриотизма». Эти слова не раз с благоговением произносились в доме народного учителя С.И. Машкова, дяди матери Федина. Здесь впервые для Федина открылся Чернышевский, здесь впервые прозвучали хоть и мало понятные, но такие пленительные сло­ва о патриотизме, о человеческом достоинстве.

«Дом Машкова,— писал Федин в 1952 году,— был очень близок нашей семье, но отличался от нее прежде всего тем, что стоял гораздо выше по культуре. Здесь велись самые горячие разговоры взрослых, какие мне доводилось тогда слышать, читались газеты, чего я в ту пору совсем не видел дома, собирались учителя, студенты (студентов тоже не бывало у нас), и почти всегда мой отец исступленно спорил при таких встречах, ссорился и уходил домой. Жизнь Машкова представлялась мне очень стройной, ясной, внушала что-то поэтичное, и это чувство укреплялось моей матерью, относившейся к своему дяде с обожанием»[1].

Отчасти через Машковых, но больше благодаря личным полудетским наблюдениям Федин-подросток зна­комился с революционной борьбой, происходившей в стране и захватившей Саратов.

5 мая 1902 года в Саратове с большим подъемом прошла первая политическая демонстрация, организованная социал-демократическим комитетом. Объявление, извещавшее об этой демонстрации, гласило:

Сегодня

рабочие, ремесленники и все, кому дорога свобода

и ненавистны произвол и насилие, приглашаются

на демонстрацию,  назначенную  в  12  часов  дня

на Соборной площади.

19—5/V—02[2]

Многие участники демонстрации были схвачены царской полицией, и 4—7 ноября 1902 года в саратовском суде слушалось их дело. Восемнадцатилетний рабочий П.И. Воеводин произнес на суде речь, которая взволновала самые широкие круги общества своей непосредственностью, правдивостью, глубокой искренностью. Эта речь была напечатана в «Искре» (№ 29 за 1902 год).

«Я обыкновенный заводской рабочий, — говорил Воеводин, — один из тех тысяч, которые с раннего детства обречены на непосильный труд и всевозможные лишения. Уже шестнадцати лет я был ни за что ни про что арестован и посажен в тюрьму, затем выслан из Екатеринослава, где я имел заработок, работая литейщиком на заводе, в Саратов — город мне совсем не знакомый. Почти целый год, несмотря на все мои старания, я не мог получить работы, потому что таких безработных, как я, было много, а главным образом потому, что вследствие доносов полиции и жандармов мне повсюду отказывали в работе. Были дни, когда я не имел не только квартиры, но даже хлеба. Возмущенный всем этим до глубины души, я узнаю, что и саратовским рабочим стало жить невмоготу и что они, по примеру ра­бочих других городов, решили выйти на улицу публично протестовать и заявить свои требования...

Я всей душой присоединился к их протесту против существующего политического порядка, при котором мы, рабочие, должны жить в нужде, невежестве и зависимости от эксплуататора-капиталиста и его защитника — царского правительства...

Могут ли рабочие молчать?

Могут ли они не протестовать и не бороться за лучшую жизнь? Нет и нет! Мне, как и всему рабочему классу, не оставалось ничего другого, как выйти на улицу и кричать: “Долой капиталистов, долой самодержавие!..”

Эти слова простого русского рабочего были предвестником больших революционных выступлений саратовского пролетариата в 1905 году. В историю револю­ционного движения России вошли и знаменитые всеобщие стачки саратовских рабочих в январе, феврале и мае 1905 года, и первое заседание Саратовского Совета рабочих депутатов, и забастовка рабочих железнодорожных мастерских, и столкновение рабочих с казаками (16 декабря 1905 года) на Институтской площади (ныне площадь Революции 1905 года), и массовая первомайская демонстрация на Волге в 1906 году.

Одна из листовок Саратовского комитета РСДРП, выпущенных к 1 мая 1906 года, гласила: "Мы жить хотим, мы хотим владеть фабриками и заводами, землею и шахтами, чтобы жить трудом и быть счастливыми"[3].

О переживаниях, которые принесла революция 1905 года, Федин пишет: “Открывался впервые волнующий реальный мир над пределами наших ребяческих фантазий, над уроками и учебниками. Мир этот был связан для меня с самым ранним впечатлением больших уличных событий, которые я нечаянно наблюдал, — с разгоном демонстрации протеста против казни студента Балмашева в 1902 году... Осенью 1905 года мне еще не исполнилось четырнадцати лет, но я был охвачен общим возбуждением; вместе со всем классом участвовал в ученической “забастовке”, ходил с товарищами в 1-ю гимназию (где с лишним полвека назад преподавал Чернышевский) — “снимать” с занятий гимназистов, убегал дворами от оцепивших гимназию казаков. Отец смотрел на мое поведение, как на опасное озорство, и внушительно призвал меня к послушанию. Однако в это время у меня появился первый шанс в самообороне от отцовских назиданий: он сам не переставал возмущаться погромами, черносотенством. Когда в доме губернатора Столыпина был убит жестокий “усмиритель” саратовских крестьян генерал Сахаров, отец обошел событие суровым молчанием, — “устои”, в которых держал он семью, не позволяли ему одобрить террористический акт, но казней и бесчеловечности усмирения крестьян он тоже не мог простить”[4].

Федин-подросток внимательно всматривался в окружающее, он начинал замечать непримиримые социальные противоречия, которые весьма красноречиво отразились даже в пейзаже города. С одной стороны, из камня и железа сделанные купеческие дома, с другой — серенькие, деревянные, совсем беззащитные домишки в три окна, где ютились мещанство и городская беднота.

Вместо протеста против бесчинств, творимых обитателями купеческих домов, испуганное мещанство, охраняя “устои” окуровского бытия, слепо покорялось сильным мира сего.

Как примирить это с легендами вокруг шихана Стеньки Разина, с великим революционным подвигом Чернышевского, с майскими забастовками, уличными демонстрациями, с революционными прокламациями и речами на митингах в 1905 году?.. Примирить было нельзя, но где и как искать выход — тоже неизвестно, ибо впечатления от революции были смутными, наивно-детскими.

Уже в юности Федин остро переживал неудовлетворенность мещанским бытием, которое он наблюдал вокруг себя. Он мечтал о свободе, о героическом служении народу, служении с помощью искусства — литературы, театра, живописи.

“В ранние годы, еще не предчувствуя,, чем я буду занят в жизни, — говорит о себе Федин, — а живя по-детски, ото дня ко дню, я прочитал “Героя нашего времени”. Я знал и другие книги. Но эта была необычайным переживанием, оно ни с чем не могло быть сравнимо. После нее жизнь приобретала некоторое общее содержание. Ко всему, чем разрозненно наполнялся день, прибавилось отдаленное и слитное нечто, обретающееся там, за книгами... Книга сделалась миром очарований... Мне стало ясно, что моя жизнь может быть осмыслена только тогда, если я стану писать. Развитие шло, конечно, гораздо хитросплетеннее, потому что я покорялся не только образцам литературы. Театр и живопись спорили о моей бедной душе, не давая ей вздремнуть. Но книги восторжествовали”[5].

Смерть на костре Тараса, страстная исповедь Мцыри, романтическая разочарованность, Печорина, униженные и оскорбленные Достоевского, метание по ночным улицам несчастного Акакия Акакиевича, старинные народные легенды, сказания, “прологи” Лескова, сатира Салтыкова-Щедрина, задушевный, лирический юмор Чехова — эти ранние литературные впечатления в ту пору были особенно остры, побуждали к немедленному действию.

Романтика бунтарства, сочувствие угнетенному человеку, патриотическое чувство были неотделимы от природы русского юго-востока, где жил Федин. Поэзия родной природы вошла почти во все его произведения. “Книзу от города, — читаем в романе “Братья”, — верстах в сорока, Волга движется гладкой лавиной. По пути ее — ни одного островка, ни одной отмели. Взглянуть с одного берега на другой — тоненькая, чуть приметная зеленая полоска.

Правый берег крут, горы обрываются почти отвесно. Вверху, на выступе желтой глиноземной корки, стоят дубовые рощи. Жилистые корни дубов свисают с обрыва и топорщатся корявыми усищами. Кое-где дубы выпячиваются на самый край выступа, и если смотреть снизу, кажется — растут в воздухе.

В отлогих местах склоны гор покрыты сыпучей голубой галькой, стекающей на подошву и дальше — поберегу — в реку”.

Крутой обрыв с дубовой рощей, голубые скаты гальки, лучисто-пенистые брызги на палубе парохода, плоты на Волге, с которых мальчишки и девчонки прыгают вниз головой, — все это кровно близкое, милое сердцу запомнилось Федину навсегда.

“Сейчас, — писал Федин в 1952 году, — я как будто ярче прежнего вспоминаю свою родительскую семью то в одной, то в другой крошечной квартирке и детские впечатления от Волги с ее неповоротливыми пароходами, бесконечными вереницами плотов, просмоленными рыбачьими дощаниками и окрестными фруктовыми садами деревень. Отсюда пошли мои первые представления о русской земле как о Мире, о русском народе как о Человеке”6.

Но и эти “первые представления” и чувство протеста против мещанского бытия носили чисто стихийный характер, были крайне неоформленными; юный Федин далеко стоял от пролетарского освободительного движения, от революционной борьбы, до него доносились лишь отзвуки этой борьбы.

Своеобразная романтика протеста побудила юношу бежать из родительского дома с его раз навсегда установленным мещанским бытом в Москву, в надежде сделаться художником. “К пятнадцати годам, — говорит Федин в автобиографии, — дом показался мне, единственному сыну, невыносимым гнетом, я стал очень худо учиться... и бежал в Москву”.

Отец возвращает блудного сына домой, но сын делает еще одну отчаянную попытку бегства — на лодке, вниз по Волге. Только чуткость, неустанная забота матери помогают юноше внутренне собраться. Он оканчивает коммерческое училище в Козлове и поступает на экономическое отделение Московского коммерческого института.

 



[1] Советские писатели: Автобиографии: В 2 т. М., 1959. Т. 2. С. 566.

[2] Подлинник хранится в фондах Саратовского областного музея краеведения.

[3] Там же.

[4] Советские писатели: Автобиографии: В 2 т. М., 1959. Т. 2. С. 566—567.

[5] Архив К. Федина.